По приказу Хаба были арестованы тысячи людей. Высокорослых хватали прямо на улице, без всяких объяснений бросали в тюрьму. Среди них оказались две женщины из тех, что работали за окошком в приемной дирекции. Это противоречило соглашениям с местными властями, и Маленький Поль с Марианной заявили министру юстиции протест, потребовали проверить условия содержания под стражей. Мы посещали тюрьмы и ужасались тому, что там видели, — по двадцать человек в камерах, рассчитанных на пятерых, во всех уборных засоры, вода для питья грязная. Однако какими бы резкими ни были формулировки в письмах протеста, в личных беседах с чиновниками мы давали понять, кого считаем ответственными за возникшую ситуацию и на чьей стороне находимся.
И разве было непонятно, почему ярость Марианны и гнев Маленького Поля вызывали только мятежники и война, которую они развязали и которая грозила сорвать реализацию проектов и уничтожить то, что было создано за тридцать лет людьми трех поколений? Разве эти люди приезжали сюда не для того, чтобы помочь стране встать с колен и достичь определенного уровня развития? Разве вина за смуту, за убийства, за проблемы, которые густой сетью опутали страну, не лежала целиком и полностью на мятежниках? Их желание вернуться на родину можно было понять, однако они не имели права забывать, что именно они потерпели историческое поражение в революции 1961 года. Разве могли претендовать на возвращение, скажем, судетские немцы? Или три миллиона немцев, которым пришлось покинуть Силезию и которые стали называть себя «изгнанными»? Что сталось бы с Европой, если б каждый ее житель захотел вернуться туда, где когда-то более или менее случайно жили его родители? Ради сохранения мира на континенте европейцы не допускали подобного развития событий. Лишь эти медноголовые мятежники не поняли, что старую несправедливость не устранить новой. При этом дело было даже не в тяге к родным холмам, на что они обычно ссылались. Музевени, которого они поддерживали в войне с Оботе, перестал нуждаться в их услугах и бросил высокорослых на произвол судьбы. Именно поэтому они перешли границу и начали наступление.
Я никому об этом не говорил, но мне нравилось то возбужденное состояние, в каком теперь находился Кигали, — с уличными заграждениями, с коротко стриженными, обнаженными до пояса рекрутами, шагавшими по городу колоннами в два ряда. С офицерами и солдатами Иностранного легиона: Франция направила их сюда, когда после нападения не прошло и двух недель, и теперь они носились по Кигали на своих джипах с таким решительными лицами, будто уже участвовали в боевых действиях. Мне они нравились, да и кому они не нравились — я хочу сказать, не они сами, а их настроение. Ведь войной-то в Кигали в общем-то не пахло. Бои шли на севере, близ границы с Угандой — вдали от наших глаз.
Существовали ограничения: так, в первые месяцы не рекомендовалось, а позднее даже было запрещено находиться на улице вечером, после двадцати часов. Жандармы вели себя грубо, особенно те, кто только что надел форму. Людей хватали, избивали без всякой на то причины, отбирали все, что имело хоть какую-то ценность, и сажали за решетку. Не щадили даже работников посольств. Нападению подвергся один из сотрудников кенийского представительства. Вечером он был обстрелян солдатами, что особенно возмутило Маленького Поля. Он называл этих людей варварами, не зная, как и мы все, к какому лагерю они принадлежали. Ясно было одно: мы тоже могли стать мишенью. Марианна распорядилась усилить меры безопасности. К каждому дому был приставлен охранник, в каждом доме был установлен дополнительный телефон. А к служебным машинам мы прикрепили щитки с надписью: «ШВЕЙЦАРЕЦ».
События в стране приковали к ней внимание мировой общественности. Мы больше не находились на каком-то забытом Богом клочке земли, «где-то там в Африке». Я работал теперь в одной из горячих точек планеты. Мы сидели на пороховой бочке, и это волновало, пугало и приводило в смятение. Город был полон слухов и темен. Он совершенно изменился. Ощущение было такое, будто все годы мы видели только кулисы, а теперь кто-то развернул их на сто восемьдесят градусов. И мы оказались в голом каркасе, жили теперь в чьем-то мрачном чреве — на той стороне, которая была реальной, подлинной, привлекательная же сторона, с четким распорядком дня и хорошими должностями, была иллюзией и осталась в прошлом.
Мы по-прежнему не понимали людей, мотивы их поступков сплошь и рядом оставались для нас тайной. Зато с лиц исчезла эта вечная улыбка — страна сбросила маску. Название ее столицы теперь чуть ли не ежедневно появлялось в сообщениях крупнейших телеграфных агентств. Статьи из «Нью-Йорк таймс» и лондонской «Таймс», из «Монд» и «Нойе Цюрхер цайтунг» передавались из рук в руки и обсуждались. Мы делали вид, что нас раздражают ошибки и легковесные суждения журналистов. На самом деле они укрепляли в нас чувство превосходства. Ситуацию в стране мы знали лучше, чем писаки, сидевшие в редакционных кабинетах в Найроби, Кейптауне или, в лучшем случае, в Кампале. В Кигали их практически никогда не видели.
Находясь однажды в посольстве, я принял звонок репортера швейцарской газеты. Он хотел поговорить с Марианной, чтобы получить от нее информацию о мерах по обеспечению безопасности швейцарских граждан, находящихся в данный момент в стране. Не знаю уж, кто тянул меня за язык, но я сказал, что координатора в Кигали нет, что она за городом, где ведутся работы, и что с равным успехом необходимую информацию могу дать и я. Старался придерживаться фактов, однако выбирал резковатые выражения, описывая безобидные, в сущности, происшествия. И вскоре прочитал в той газете статью, из коей следовало, что убийства и прочие злодеяния совершаются на улицах Кигали даже в дневное время. В качестве источника был назван высокопоставленный чиновник швейцарского представительства, и мне оставалось лишь надеяться, что никому и в голову не придет связать с безымянным дипломатом мою скромную особу. И все же тайное стало явным. Кто-то из Центрального управления доложил вышестоящему начальству, что кооперанты-де сеют среди населения панические настроения, и призвал дирекцию к ответу: почему она, известная своей рассудительностью и осмотрительностью, не только не пресекает такого рода действия, но и сама пропагандирует насилие и произвол? Марианна бушевала, Маленький Поль не разговаривал со мной целую неделю, я ходил с видом грешника, но считал, что дело стоило вызванного им переполоха. Все-таки статья убедила меня в том, что я играл здесь не последнюю роль, и ведь никто не мог отрицать, что в Кигали пахло паленым.
Прежнего покоя не было, но теперь я хотя бы не скучал, а грозовая атмосфера в городе придавала бодрости. Я меньше спал, пил больше кофе и был охвачен смутной тревогой — не знаю, была ли тому причиной война или мои отношения с Агатой. Она позвонила мне и сказала, что остается в Кигали. Отец хочет, чтобы она была рядом. Из Рухенгери, где она появилась на свет, приехали родственники. Положение там, на севере, стало шатким. Ее дядя с женой, двое кузенов и три кузины жили теперь в их доме на авеню Молодежи. В нем и прежде было тесно, а теперь матери был нужен всяк, кто помогал бы ей вести домашнее хозяйство и заботиться о гостях. Научившись в Брюсселе ценить независимость, Агата отвыкла от жизни в семье. Уже первый месяц после визита Папы был сплошным мучением. И вот теперь она должна остаться на неопределенное время в этой заштатной столице. Женщине тут нельзя пойти в бар одной, и даже в нормальном ресторане к ней тут же начинают приставать какие-то пришлые парни в военной форме. Мне казалось, что это поможет наладить наши отношения. Только Агата смотрела на это по-иному. Она не желала со мной встречаться: во-первых, считала, что застряла в Кигали по моей вине, и, во-вторых, из опасения, что ее могут причислить к легкомысленным особам, высматривающим европейцев в «Шез Ландо». Напрямик она мне это не говорила, но мне и без того все было ясно. К тому же скрывать наши отношения будет больше нельзя, придется познакомить меня с родителями и другими родственниками, и, когда Агата представляла себе мою встречу со своим отцом, ее начинали мучить кошмары.
Я не торопил ее, дал время на раздумья. Тоска по иностранцу, человеку, который не принадлежит к ее клану, привела заблудшую вновь ко мне. Мы встретились тайком, в субботу после обеда. Она не отправилась в Cercle sportif[8] играть в теннис, а пришла в особняк Амсар и стала изливать мне душу. Я умираю от скуки, сказала она. Мой дядя — неуч, он туп как пень, у него плохо пахнет изо рта, он отравляет воздух в доме своим одеколоном. Но с этим можно было бы смириться, если бы в доме не было двоюродных братцев. Они не дают мне прохода, разглядывают с ног до головы, подкарауливают в прихожей. Провинциалы самого низкого пошиба, говорила она со стоном. За всю свою жизнь не прочитали и двух книжек, а Кигали для них — город с мировым именем, пуп земли, ты можешь себе это представить? У любимого же брата, единственного человека в семье, которого она уважала, времени для нее не находилось. Он был одним из лидеров политической партии, называвшей себя Республиканско-демократическим движением. В принципе он мог бы отправиться вечером с Агатой в какое-нибудь заведение, дать ей возможность немного развлечься, не вызывая никаких подозрений. Куда там! Он ходил на собрания, писал трактаты, агитировал, вел с отцом на веранде чуть ли не до полуночи бесконечные споры — о будущем страны, о новой конституции, о целях мятежников и прочих «скучных» вещах. Агату они не интересовали ни в малейшей степени.