Сколь часто мы ни любили бы друг друга, сколь обнаженными ни отдавались бы во власть нашего плотского влечения, во мне тлела толика стыда. Для Агаты в половом акте не было, казалось, ничего запретного, а если и было что-то предосудительное, то лишь потому, что мы не соединились брачными узами. Она любила, как ела, удовлетворяя потребность, за которую не несла никакой ответственности. Которая просто существовала и кричала, как ребенок, требующий за собой ухода. Самым ужасным для меня было то, что Агата, несомненно, осознавала эту потребность. Она знала, чего хотела, и не находила в моем вожделении ничего потаенного. Я был открытой книгой, она могла ее читать, но могла и отложить, как хотела, так и поступала. Мои темные желания, проявления страсти были у нее перед глазами — обозримы целиком и со всех сторон. Эта открытость беспокоила меня, ибо оставалось неясным, чего же криком требовало мое существо. А не лучше ли заставить его просто скулить? — задавался я вопросом, не находя на него ответа. Я боялся, что оно станет кричать еще громче, получая пищи все больше, и было бы, возможно, умнее наказать его презрением и хорошенько поморить голодом.
Но когда я видел Агату, видел серебряные блики на ее коже, ее губы и десны цвета свежей телятины, тогда я скользил языком по этой коже, по этим губам и деснам; а когда потом я целовал ее, мне хотелось дотрагиваться до нее; а когда потом я касался ее грудей, зада и затылка, мне хотелось вонзить в Агату мой фалл — чего бы она ни предлагала для этого; и когда наконец я пристраивался к Агате сзади или лежал под ней — там, куда занесла меня моя страсть, тогда я больше не знал, к чему бы мог стремиться еще, чувствуя в то же время, что цели так и не достиг. Агата не противилась моему натиску, однако это не означало, что она со всем соглашалась. Если ей не нравилась та или иная позиция, она не говорила просто «нет», а предлагала что-нибудь взамен, и тогда все казалось равноценным: палец в заднице — не порочнее поцелуя в губы. Для Агаты не существовало ничего непристойного по ту сторону морального запрета отдаваться мужчине, будучи не замужем, а поскольку мы уже преступили мораль, став грешниками, то не могли творить ничего, что делало бы грех еще более тяжким.
Это было выше моего понимания. В голове у меня роилось много мыслей, которым я давал волю лишь в определенных случаях, и, в сущности, меня интересовал при этом стыд, а также страх признать себя извращенцем. Приходя в возбуждение от своего же возмущения, я не мог себе представить, как все это функционировало бы вообще без стыда. Порой мне казалось, что мой фалл наполнен не кровью, а стыдом. Я был, несомненно, свиньей и развратником, ибо с какой стати я должен был бы трахаться, если б это не было порочным занятием? С чего бы мне пылать страстью к заднице Агаты, если бы ее анус не был вратами порока?
Как-то в субботу, Эрнеста с утра хлопотала по дому, мы сели в мою «тойоту», выбрали дорогу, огибающую Cercle sportif, миновали его и, проехав с полмили, остановились за живой изгородью, что было, конечно, верхом легкомыслия: мы оба рисковали в тот момент головой. За каждым банановым деревом вполне мог стоять местный житель, и на следующий день о нашей связи знал бы весь Кигали. И все-таки мы занялись нашим обычным делом. Меня возбуждали опасность и теснота на заднем сиденье; наши руки и ноги надо было куда-то девать, они нам мешали. Агата кричала, я прикрывал рукою ей рот, а когда все кончилось, она обтерлась, поправила кофточку, одернула юбку — и ни словом не обмолвилась о том безумии, в какое ее ввергла страсть.
На обратном пути я наблюдал за ней через зеркало заднего вида: пытался уловить какой-нибудь знак, — может быть, дрогнут губы или ресницы, хотел, чтобы она стала такой же порочной, как и я, но для нее решение заняться любовью в машине было всего лишь следствием сложившейся ситуации. Так люди ищут другой ресторан, увидев, что в том, куда они зашли поначалу, все столики заняты. Нам не терпелось трахаться. Особняк Амсар был занят. И потому мы трахались в машине. Вот и вся недолга.
Я был разочарован и стал спрашивать себя, а не кроется ли наслаждение в самом процессе — в слиянии наших секретов, в прикосновении моего фалла к отверстиям в ее теле. Прикосновения эти были, безусловно, приятными, однако в общем и целом я делал это конечно же не потому, что ее прелести обладали особой притягательной силой. Все эти детали не гасили наш пыл, но мне нравились минуты, когда я мог остаться один и поразмышлять об интимнейшей близости — не об акте как таковом, а скорее об Агате. Не как о человеке, о женщине, а как о дочери этой страны. Я гордился собой и своим фаллом. Мы покинули захолустные мирки, где нам суждено было родиться, и шагнули в большой мир, чтобы преодолеть все барьеры в виде отметок о стране происхождения и культурных различий. Нас не остановили предрассудки, мы прямиком последовали нашему истинному назначению — погоне за чародейкой, скрывавшейся между женскими бедрами и лоном. Это было то, что предуготовила нам природа. Я должен был проникнуть в эту тайну, однако рассмотреть стыд Агаты спокойно, без помех мне пока не удавалось.
Я часто лежал на софе, пытаясь представить его себе, и всякий раз безуспешно: вульва была бермудским треугольником, в котором бесследно исчезали мои мысли. Какое-то представление у меня конечно же появлялось, но я ему не доверял. Вздрагивал при мысли, что вижу не цесарку Агаты, а какую-то иную манилку — одну из тех, что мы, мальчишки, видели на страницах журналов, найденных в грудах макулатуры. Тогда я принимался складывать образ Агаты, начиная с головы. Как бы ощупью спускался от кончиков волос вниз. Лицо и шея вырисовывались четко. Не без труда, но все же удавалось вообразить соски с крапинками и сладкий упругий живот, но потом я терял ориентацию — мой мысленный взор застилала туманная дымка. Я еще мог распознать пупок. Он отличался от всех когда-либо виденных мною пупков — узловатый бутон, чуть свисавший с живота: повивальная бабка перерезала пуповину кусочком дерева, который Агата носила на груди как амулет и никогда с ним не расставалась. Потом вдалеке проступали очертания пологого холмика с мягким волосяным покровом, смутно виднелись завитки, похожие на опаленное жнивье, — и все. Продвинуться дальше не получалось, и каждый раз я говорил себе, что в следующий раз ничто в анатомии Агаты от моего пристального взгляда не укроется.
Но когда мы находились рядом, я был слишком занят ласками и любованием совершенства, которое могла породить только гениальная фантазия художника, ибо иначе невозможно было представить себе, чтобы бесформенный студень из человеческих клеток вдруг принял бы форму чего-то столь изящного и со столь плавными линиями. Она лежала, простершись в моем изумленном взоре, являя ему безупречность лодыжек, подколенные впадинки темно-красного цвета, переход от светлой ладони к суховато-коричневой тыльной стороне руки, пальцы ног, этих веселых гномиков с пунцовыми личиками, ногти рук, мерцающие синевой спелых слив. Я растворялся в этих моментах созерцания и в то же время воспринимал всю картину с такой остротой, что не мог запомнить ни одной детали. Я весь был во власти только одного чувства, одного крайне неприятного чувства, слитого с ощущением бренности всего земного и боязнью существовать лишь тогда, когда я был вместе с Агатой на софе или вечером на веранде. И все, что не смогу впитать в себя в те часы и минуты, думал я с трепетом, растает во времени и пространстве, окажется прожитым лишь для того, чтобы стать воспоминанием.
Поль воспринимал войну как личную драму. Ему казалось, что объектом нападения мятежников являются он сам и его работа — и не только работа в течение шести лет, со дня его приезда в Кигали, но и труды трех последних десятилетий. И без того сухощавый, он похудел, замкнулся в себе, противился выездам в поле — реализация проектов сталкивалась там с все большими трудностями. Поль часами не покидал своего кабинета, и если иногда я заглядывал к нему, то редко заставал его за работой. Теперь он сидел за письменным столом очень прямо, и я вздрагивал от испуга, если он неожиданно бросал на меня взгляд, полный боли и упрека, будто именно я был виноват в том, что с ним поступили несправедливо. На планерках он отмалчивался, нередко даже с обиженным видом, и не вносил никаких предложений относительно работы дирекции. Случалось, что вскоре после начала заседания Марианна просила меня выйти из зала, и тогда я слышал через дверь, как она терпеливо уговаривала его сделать то-то и не делать того-то.
Не оставалось сомнений, что Поль со дня на день покинет свой пост. И когда он с семьей полетел на Рождество домой, чтобы две недели отдыхать, катаясь на лыжах с гор, мне не верилось, что он возвратится в Кигали. Однако в новом году он снова был здесь — смуглый от загара, а вернее, с красным лоснящимся лицом. Он утопал в своих просторных рубашках, втягивая голову в воротник и напоминая при этом черепаху.