Автор письма, скорее всего, даже не подозревал, насколько был прав и как точно его представления о литературном пути были в тот момент применимы к Достоевскому.
«Бесы» стали кульминацией литературной карьеры Достоевского — если ее понимать именно как путь: «узкий и рискованный».
Прав был корреспондент и в том, что Достоевский «выступил и не сворачивает». Подразумевалась, разумеется, начальная стадия литературной карьеры.
И, воспользовавшись поводом пропущенного в 1871 году двойного юбилея, остановимся и попробуем посмотреть назад: узкий и рискованный путь Достоевского в литературу начинался в Москве, на бездушие и безразличие которой сетовал современник.
Часть вторая
Глава первая. «Я был еще тогда почти младенцем»
I
На вопрос, в какой семье родился и воспитывался будущий писатель Федор Достоевский, можно отвечать по — разному. Можно вспомнить, что ближайшие его предки, как со стороны отца, так и со стороны матери, были люди «среднего, темного круга»: бурсаки, семинаристы, священники, сидельцы в лавках, приказчики, купцы, лекари, интеллигенты — разночинцы. Можно отметить их социальный статус: городские мещане, скромные, в основном очень небогатые, а то и вовсе бедные обыватели. Можно уточнить, что Достоевский, его отец и старший брат Михаил были занесены в книги потомственного московского дворянства (впрочем, это не слишком сказалось на быте и общем укладе жизни лекаря Мариинской больницы для бедных и его большого семейства).
Важно другое: писатель Федор Достоевский рос и воспитывался в семье читателей, то есть людей, не чуждых книжной культуре и ценностям образованного круга.
Нет, однако, никаких свидетельств, подтвердающих, что его родители — Михаил Андреевич и Марья Федоровна Достоевские — читали что‑нибудь для себя. Их эпистолярное наследие (16 писем отца и 9 писем матери), дошедшее до нашего времени и опубликованное наследниками, не содержит ни одного «книжного» или «отвлеченного» сюжета: переписка наполнена бытовыми и семейными подробностями, а также хозяйственными распоряжениями. Лишь стилистика этих писем, их эмоциональный колорит, а также речевые выражения могут косвенно доказывать принадлежность корреспондентов к той или иной словесной культуре — семинарско — канцелярской у отца и возвышенно — сентиментальной у матери — на общем фоне бытового просторечия.
Скорее всего, супруги Достоевские смогли осознать себя читателями — книгочеями, лишь став родителями и воспитателями своих семерых детей. И та непреклонная настойчивость, с которой М. А. и М. Ф. Достоевские стремились вывести в люди своих четверых сыновей и трех дочерей, заслуживает огромного уважения: незаурядность их родительских амбиций, не слишком все‑таки обычных для того круга, к которому они принадлежали, была в конце концов вознаграждена — хотя им, родителям, этого увидеть было не дано.
Ф. М. Достоевский остался полусиротой в шестнадцать лет, когда в 1837 году умерла мать, и стал круглым сиротой в восемнадцать, когда в 1839 скончался отец.
Но именно он, обессмертивший свой род и поднявшийся над своей родней — обычными, рядовыми людьми — на неизмеримую высоту, смог осознать, как ему повезло с родителями, — при всей трагичности его сиротства, при всей тяжести воспоминаний об угрюмом нраве отца и его страшной кончине, навеки омрачившей память детей.
Достоевский никогда и ничего не писал о своих родителях, их имен нет ни среди писем, ни в «Дневнике писателя», полного воспоминаний детства и юности. Лишь единственный раз нарушил он молчание, когда нужно было подбодрить младшего брата. «Я, голубчик брат, — писал он Андрею Михайловичу в марте 1876 года, — хотел бы тебе высказать, что с чрезвычайно радостным чувством смотрю на твою семью. Тебе одному, кажется, досталось с честью вести род наш: твое семейство примерное и образованное, а на детей твоих смотришь с отрадным чувством. По крайней мере, семья твоя не выражает ординарного вида каждой среды и средины, а все члены ее имеют благородный вид выдающихся лучших людей. Заметь себе и проникнись тем, брат Андрей Михайлович, что идея непременного и высшего стремления в лучшие люди (в буквальном, самом высшем смысле слова) была основною идеей и отца и матери наших, несмотря на все уклонения».
Принято считать, что Достоевский не любил вспоминать о родителях и пресекал любые расспросы. Но вот отзыв Андрея Михайловича: «Это было не так давно, а именно в конце 70–х годов. Я как‑то разговорился с ним о нашем давно прошедшем и упомянул об отце. Брат мгновенно воодушевился, схватил меня за руку повыше локтя (обыкновенная его привычка, когда он говорил по душе) и горячо высказал: „Да знаешь ли, брат, ведь это были люди передовые, и в настоящую минуту они были бы передовыми!.. А уже такими семьянами, такими отцами… нам с тобою не быть, брат!”»[48]..
Что означало на языке Достоевского понятие «лучшие, передовые люди», подразумевающее его родителей? Скорее всего, для него они были людьми повышенного честолюбия, одержимыми стремлением вырваться из плена собственной заурядности. Благодарная память Достоевского подсказывала ему: желание стать «лучшими люди» как idée‑fixe родителей было исполнено жертвенности и самоотверженности, ибо всецело было направлено на детей.
Конечно, человечество узнало о семействе штаблекаря из больницы на Божедомке исключительно благодаря его второму сыну — остальные шестеро детей, не имей они родственных отношений со своим гениальным братом, не остались бы, наверное, в памяти истории.
Однако воспитательная метода, примененная супругами Достоевскими по отношению ко всем их детям, таила некий интуитивный расчет: если в семье по какому‑то капризу природы, по дерзкой прихоти судьбы окажется гений, нужно постараться его «не потушить в младенчестве».
Гений в ней оказался.
Спустя много лет, проявляя поразительную, до самоумаления, скромность, он все‑таки продиктовал биографу: «По старшинству я родился вторым, был прыток, любознателен, настойчив в этой любознательности, прямо‑таки надоедлив — и даровит. Года в три, что ли, выдумал слагать сказки, да еще мудреные, пожалуй, замысловатые, либо страшные, либо с оттенком шутливости. Я их запоминал…»[49]
Кажется, будто весь домашний уклад строился в этой семье таким образом, чтобы поощрить любознательность, укрепить настойчивость, разбудить вместе с пылким воображением горячечную фантазию и бросить ее на выдумывание страшных либо мудреных сказок.
С неистовым упрямством Михаил Андреевич брался за раннее образование старших детей. «Федор Михайлович вспоминал также, — писал О. Ф. Миллер, — что держали их строго и рано начинали учить. Его уже четырехлетним сажали за книжку и твердили: «учись!», а на воздухе было так тепло, хорошо, так и манило в большой и тенистый больничный сад!»[50]
Гений — это не норма, это нарушение нормы. «Брат Федор, — утверждал Андрей Михайлович Достоевский, — был во всех проявлениях своих настоящий огонь»[51]. «Слишком горяч», «слишком впечатлителен», «слишком резок» — нарушение меры проглядывало в брате Федоре уже в раннем детстве. И хотя отец говаривал: «Эй, Федя, уймись, не сдобровать тебе… быть тебе под красной шапкой!»[52] — сам он влиял на атмосферу дома отнюдь не в гармоническом отношении.
В доме родителей Достоевских не было доброго ангела, нянюшки Арины Родионовны, которая бы милым, простым и задушевным словом смягчала пылкость характера и необузданное воображение своего воспитанника. Нянька детей, Алена Фроловна, была старой девой необъятной толщины, страдавшей неутолимым аппетитом. Эта домашняя «чрезмерность» всячески усугублялась — время от времени угрюмый Михаил Андреевич позволял себе грубое развлечение: используя несчастную особенность старухи, он устраивал состязания в обжорстве с применением медицинских средств для возбуждения аппетита, голодной диеты и, затем, раблезианского угощения.
«Сорокапятипудовая гиря», «бочка» — так, по примеру отца, Алену Фроловну называли в доме — сказки рассказывать не умела. Зато однажды явила пример столь удивительного благородства и щедрости, что питомец ее, писатель Достоевский, запомнил на всю жизнь ее «большой поступок». Весной 1832 года в Москве было получено известие о пожаре в только что приобретенном поместье Даровое, о выгоревших дотла усадьбе и всей деревне. «С первого страху вообразили, что полное разорение. Бросились на колена и стали молиться, мать плакала. И вот вдруг подходит к ней наша няня Алена Фроловна, служившая у нас по найму, вольная то есть, из московских мещанок. Всех она нас, детей, взрастила и выходила… Жалованья она не брала у нас уже много лет: «Не надо мне», и накопилось ее жалованья рублей пятьсот, и лежали они в ломбарде, — «на старость пригодится» — и вот она вдруг шепчет маме: