— Да не с чего мне было тогда улыбаться!
Сказав это, Яскевич отчужденно умолк и до самой Хатыни больше не вымолвил ни слова.
Машина мчалась на северо-восток по узкому, с темными заплатами Витебскому шоссе. Особого интереса мастер Яскевич у Генриетты не вызывал, и все свое внимание она сосредоточила на молодом комиссаре. Одетый в модный джинсовый костюм, он был похож на ее младшего сына. Такой же красивый и стройный, и нежный румянец на щеках, и одинаковая прическа: сбоку, через густые каштановые волосы — безупречно ровный, в ниточку пробор. И ресницы, длинные как у сына, совсем девичьи. И глаза большие, карие, вот только взгляд у него потверже и требовательный, как у старого мастера. Зато, как у ее сына, так удивительно уживаются на лице Саши и обаятельная улыбка, и две жесткие складки в углах волевого рта.
— Са-ша, — с удовольствием выговорила Генриетта, чувствуя, как растет в ней ласковая материнская симпатия к этому молодому человеку. — Вы действительно комиссар? В чем видите вы смысл своей жизни?
— Чтобы достойно прожить самому и помочь в том же другим.
— Но ведь дурные примеры и необузданные страсти в наше время особенно заразительны, а ум человека лукав и эгоистичен…
— Ум бывает лукавым, — согласился Саша, — но чувства всегда натуральны.
Шофер Николай Гринь сбросил скорость: впереди, на пятьдесят четвертом километре шоссе, возникли указатель и серые бетонные буквы, которые слились в тревожное слово: «ХАТЫНЬ». Машина свернула направо, дальше каждый километр обозначают беломраморные глыбы. За пятой начинается Хатынь. Двадцать второго марта тысяча девятьсот сорок третьего года ее вместе с жителями сожгли эсэсовцы штурмбаннфюрера Дирлевангера. Через четверть века Хатынь восстала из пепла в металле, бетоне и мраморе и в страшных цифрах мемориала.
Николай плавно затормозил, и все молча вышли из машины.
— Езжай в Козыри, — сказал шоферу Яскевич. — Мы как здесь управимся, дойдем пешком.
Николай и Саша переглянулись, и Саша нерешительно заметил:
— Так Николай тоже бы — с нами?
Не повышая голоса, Яскевич пояснил:
— У бабки Станиславы жито переспело, и хлебное поле — чуешь, Коля! — твоих рук просит. Косить хорошо и легко, пока не печет солнце. Уважь его, поле, а мы к тебе вскорости подойдем.
Саша и Николай заметно желали вместе с гостями из Франции пройти по мемориалу, но словам Владимира Антоновича подчинились безоговорочно. Машина укатила в Козыри, а четверо пошли в Хатынь.
Из центра мемориала перед ними вырастала скульптура Непокоренного Человека, восставшего из пепла. Гневный и обездоленный, в муках застыл он на хатынской земле, держа мертвого мальчика на вытянутых руках. В камне и бронзе застыл. На века.
— Дядя Иосиф, — глядя на скульптуру, выдохнул Владимир Антонович. — Чудом тогда спасся. Когда расстрелянного Адасика нашел на пожарище, он еще дышал…
Экскурсовод без левой руки, инвалид войны, рассказывал членам какой-то иностранной делегации:
— Прообразом этой скульптуры — ударного центра мемориала — стали кузнец Каминский и его погибший сын. После того дня суждено было Иосифу Иосифовичу прожить еще тридцать лет. Последние годы он был здесь экскурсоводом. Давайте его послушаем.
Голосом кузнеца Каминского заговорил в руке экскурсовода портативный магнитофон, а впечатление было такое, будто к онемевшим людям обратилась с постамента каменная скульптура кузнеца, и только перезвон колоколов сопровождал в тишине этот разговор:
«…И меня повели в тот хлев. Дочка и сын, и жена уже там. И людей столько. Я говорю дочке:
— Почему ты не оделась?
— Дак сорвали с нас одежу, — говорит дочка.
Ну, пригонят в хлев и закроют, пригонят и закроют, не продохнуть уже, руку не подымешь. Люди кричат, дети эти: известно, столько людей и страх такой… Подожгли сверху, горит стреха, огонь на людей сыплется, сено, солома загорелись, задыхаются эти люди…
А тут двери раскрылись. Раскрылись, а люди не выходят. Что такое? А там стреляют, стреляют там, говорят, Но крик такой, что стрельбы той, что стуку того и не слыхать. Известно же, горят люди, огонь на головы, да дети — такой крик…
Только до порога дополз, а стреха и обвалилась, огонь — на всех… А сын выскочил тоже, только голову ему немного осмалило, волосы обгорели. Отбежал метров пять — его и уложили. На нем люди убитые — из пулемета всех…
Не дай бог никому, кто на земле живет, чтоб видели и слышали горе такое.
В огне померли четверо моих деток. Люди хоронят родных по разу, а я тут экскурсоводом, сколько уже годов бедую, как у раскрытой могилы…»
Тот день выдался ясный, с подсиненными тенями, хрустальной чистоты воздухом и неоглядной, без облачка, небесной голубизной. По плитам и перезвонам Хатынского мемориала, неся в себе Память и трагическую тишину, шли бесконечные вереницы людей.
Владимир Антонович говорил тихо, будто себе:
— Вместе с сестрой Соней гостевали мы в тот день у тетки, Анны Спиридоновны. Прежде чем оцепить деревню, каратели обстреляли ее из минометов и пулеметов; тетка погибла, а мы успели убежать в лес и спаслись. Когда воротились домой, и хаты уже сгорели, и люди сгорели, вон там, у сарая, тлела горка человеческих костей…
Тропа из белого камня обрывается у мраморной крыши-плиты сарая. Рваной раной на месте ворот остался в ней пролом — через него выскакивали обожженные люди на безжалостные очереди пулеметов и автоматов.
Черные плиты Лабрадора воздвигнуты там, где был овин. Здесь каратели штурмбаннфюрера СС Дирлевангера сожгли беззащитных жителей Хатыни. Пламя пожара и свинец погасили жизни 149 человек. Пеплом стали 76 детей.
В тот мартовский день умерла Хатынь.
Только в Хатыни увидишь «Кладбище деревень», уничтоженных в Белоруссии вместе с людьми. Некому было возвращаться и отстраивать так и оставшиеся мертвыми деревни — память о них хранят 186 трагических урн, которые установлены в братских могилах.
Все пережила непокоренная Беларусь и поднялась из руин, как те 433 уничтоженные с жителями деревни, которые восстановлены и шумят молодыми садами, радуются солнцу и весне.
Одна из бетонных троп Хатыни ведет к «Стене памяти». Здесь нет ни имен, ни фамилий — только цифры погибших в «комбинатах смерти», концентрационных лагерях: 88 407, 150 000, 206 500…
Рядом с бронзовым Непокоренным Человеком покоятся останки жителей Хатыни. Над холмом братской могилы, на Венце Памяти из белого мрамора — обращение погибших к нам, к живым:
«Люди добрые, помните: любили мы жизнь, и Родину нашу, и вас, дорогие. Мы сгорели живыми в огне. Наша просьба ко всем: пусть скорбь и печаль обернутся в мужество ваше и силу, чтобы смогли вы утвердить навечно мир и покой на земле. Чтобы отныне нигде и никогда в вихре пожаров жизнь не умирала!»
Владимир Антонович с болью говорит:
— А ведь у тех, кто сжег мою Хатынь, тоже были матери…
Глухо гудит под ногами серая бетонная тропа, стоном плывет над тишиной колокольный набат. На местах, где стояли 26 хат, высятся 26 стел и «срубов» из бетона, звонят колокола. В нишах печных труб высечены на металле фамилии погибших.
— Сюда, пожалуйста…
Калитка — тоже серая, из бетона — приглашает войти в дом, которого нет. Владимир Антонович шевельнул побелевшими губами:
— Это мой дом… Колодец у нас был глубокий, вода в нем вкусная… А весной яблони, вишни в саду цвели…
Здесь появились на свет его родители, братья, сестры и он. Ему памятны каждая выбоина на вытоптанном босыми ногами дворе, каждый сучок на лавке в горнице и фотографии родичей в красном углу. Фотографии тоже сгорели — осталась память…
На печной трубе — фамилии: Яскевич Антон Антонович…
— Отец, — говорит Владимир Антонович. — Первейший был на деревне кузнец: добрый и сильный. Я нашел его обгоревшим, с перебитыми ногами.
Яскевич Елена Сидоровна.
Кажется, будто ветер шелестит в плакучих березах:
— Мама…
Владимир Антонович кладет к бетонному срубу алые, как кровь, гвоздики:
— Руки были у нее такие ласковые… Дочку свою Аленой в память о ней назвал… Хлеб мама пекла особенный, духмяный — на всю Хатынь.
Сменяются, как листья на деревьях, годы, но для него по-прежнему незабываемы запах материнского хлеба, тепло материнских рук.
Звонит в тишину колокол на срубе:
Яскевич Надя — 9 лет.
Яскевич Толик — 7 недель…
— Маму, братика, племянника совсем сожгли. А сестры, как рухнула дверь, взялись за руки да выбежали из сарая — пулеметом их скосили… Кто-то недобрый сказал, что незаменимых людей нет. А кто мог заменить мне мать? Отца? А мрамор, бетон и гранит — разве могут они заменить мою живую Хатынь?
Бетонный остов на месте дома Яскевичей провожал колокольным звоном, и казалась бесконечной серая бетонная тропа. Немного троп на земле, по которым так больно ступать.