Сына он ищет, увезенного в Ленинград аж летом 1941 года! Сына! Леонида Наймушина, 1939 года рождения! Ленечка жил у дальней родственницы на Петроградской, потом та перед смертью Ленечку передала на воспитание и прокормление Анне Федоровне Ушаковой, здесь проживающей.
И адреса приводятся, все те, по которым ищет он своего сынишку Ленечку, Леонида Наймушина, 1939 года рождения, — такое вкладывает он в уши обитателей квартиры № 21, соседней с той, где когда-то пребывал сын его Леонид Наймушин.
А я раскрываю рот… Наймушин, Наймушин… Где-то фамилия эта попадалась мне — в бумагах и документах по Причудью. Что-то за фамилией этой скрывается, чем-то она многозначительна.
Оставшиеся в живых (квартира № 21) указывают место, где можно найти хотя бы следы мальчишки, увезенного в приют после того, как вся квартира померла. Фронтовик жалует еще не умершим пару сухарей и протаптывает в сугробах тропу, находит приют, где сталкивается с убожеством и величием заведения, призванного спасать детей.
Подвал размером в четверть футбольного поля, окна снаружи заколочены, изнутри законопачены, пар изо рта, в углу на печурке варится нечто несъедобное и в количестве, не соответствующем кубатуре подвала и числу ртов, уменьшавшихся каждые полчаса. Подвал разгорожен на три части, некогда в отсеки эти ссыпали картофель, свеклу и лук, давно уже пошедшие в котлы и кастрюли, но, предположил фронтовик, витавший в подвале запах овощей каким-то чудодейственным способом поддерживал кровообращение ста двадцати сирот в возрасте от года до пяти-шести. Послезавтра обещали транспорт с вывозом на Большую землю, но, кажется, к приходу грузовиков мало кто будет дышать. Три бабы неопределенного, как все ленинградки, возраста сновали от отсека к отсеку, все в телогрейках, одна, впрочем, натянула на себя нечто вроде медицинского халата. К ее помощи и воззвал человек, называвший себя Наймушиным, и его посвятили в тайну трех отсеков. В самом дальнем — уже трупики, по телефону из домкома заказана машина, завтра их отвезут на кладбище. В ближнем, что у печурки, — самые выносливые, этих можно выходить, тепла бы побольше сюда да хоть горбушку хлебушка, мальцы сосут мякиши и не умирают, хотя хлеба, сами понимаете...
У немецкого прихвостня и лазутчика дрогнуло сердце, и весь трехсуточный паек по продаттестату он отдал бабе в халате, преотлично зная, что Петр, Николай, Иван и другие такие же сотоварищи по борьбе с большевиками всегда накормят его. Паек окончательно расположил бабу, и она вместе с немецким наймитом стала при свете фонарика (он нашелся у безутешного отца) изучать ученическую тетрадку, куда химическим карандашом вносились имена подобранных детей, и Леня Наймушин был обнаружен!
Но не в первом отсеке с жизнеспособными детьми! Его перевели, то есть перенесли, туда, где смерть не за горами или даже много ближе. Во втором отсеке значился Леня, причем отсек этот можно было назвать чистилищем, здесь предрасположенных к близкой смерти отделили от способных выжить, социалистической уравниловки здесь как не бывало; помимо жестокого несоответствия количества еды в граммах с состоящими на учете голодными ртами, помимо древней необходимости жертвовать слабыми ради здоровых было в подвале еще и чутье медицинской бабы — на угасание фитилька в лампадке жизни, если уж высокопарно выражаться, а тянет именно так изъясняться. Она первой слышала приближение шагов командора или позвякивание косы на плече старухи-смерти.
Тридцать с чем-то полутрупиков лежали в этом отсеке. Тридцать четыре еще не упавших во всегда братскую могилу; говорить они не разучились, но на имя “Леня” никто не отзывался. Луч фонарика перемещался, останавливаясь на фигурках детей, укутанных в какое-то тряпье; Наймушин-отец искал сына, наклоняясь над каждым полутрупиком, на секунду-другую оголяя его плечи, и вдруг уверенно ткнул пальцем на тельце в саване, если вновь прибегнуть к напыщенности. “Он!” — произнес шпион-диверсант, еще раз вглядевшись в полутруп и увидев родинку под ключицей его. Встал на ноги, выпрямился. И угрожающим тоном добавил: “Его надо оживить!”
Он расстегнул шинель и снял ее. Он снял и гимнастерку с нательной рубахой, а баба выпростала тельце ребенка предположительно трехлетнего возраста из отрепьев, сняла с себя верх, бюстгальтер тоже, набросив на плечи телогрейку. Синий ребенок был вложен во всегда теплую впадину, а лазутчик обнял бабу так, что мальчик оказался между двумя теплыми дышащими взрослыми. Для зимы 1942 года это был наилучший и самый продуктивный, что ли, способ вывода человека из предумирания, вызванного переохлаждением и голодом. И ребенок начал медленно выползать из могилы, куда уже свесились его ножки.
Так они, мужчина и женщина, стояли в темноте, но, скорее всего, опустились медленно на колени и потом легли. А может, и стоя произошло совокупление, не могло не произойти, — совокупление при свидетеле, ибо мальчик слышал шум их крови, дыхание обоих спаривающихся субъектов; при нем зачиналась новая жизнь, и он, возможно, был не единственным свидетелем ее зарождения при более чем скудном освещении подвала, да кто остановится, кто присмотрится, кто запомнит: люди в Ленинграде мерли на глазах прохожих, и при таких-то священнодейственных актах поражаться или удивляться половому контакту на людях? Наверное, только при вселенских бедах люди начинают понимать: совокупление — тяжкий труд человека, бремя, возложенное на него скотскими навыками Природы и сдобренное словечками, как бы впрок заготовленными…
Попади мне, рецензенту, эта рукопись в не столь далекие годы, я всю шпионскую муру порекомендовал бы изъять и все силы автора бросить на подвал, где кому-то граммы жалкой пищи отпускались, а у кого-то их вырывали изо рта, и уж конечно, акт зачатия сделал бы главным, под него подогнал бы всю историю блокады, тут и жизнь при смерти, и жизнь после смерти. Только мысль могла представить такое зачинание новой жизни, эту композицию тел, потому что разогреваемый и массируемый Ленечка Наймушин не мог быть изображен никакими техническими или подручными средствами. Он был внутри искусственно созданного подобия гнезда. Его высиживали или вылеживали мужчина и женщина, и там же, в подвале, среди предсмертного котеночьего писка детишек, они, мужчина и женщина, безмолвно поклялись: спасти того, кто начинает оживать, а ту слизь, что после их судорог вцепится в плоть, вскормить, выпростать из чрева и отдать людям, солнцу, небу, рукам своим.
Сон сломил меня. Надо мной громыхала, как над Леней, канонада спаренных сердец, меня раздавливал в окопе танк, и я находил спасение в складках теплой местности… Я спал нервно, вздрагивая и вскакивая. Утром сунул папку с рукописью за пазуху, никому ее не доверяя, и смотался в столовую, потом покружился около моста Лейтенанта Шмидта; меня тянуло к кассирше музея. Что-то хотел узнать у нее — то, наверное, часто ли блокадники приносят свои воспоминания сюда, в музей, то есть не подброшена ли мне рукопись злонамеренно?
До позднего вечера изучалась рукопись. Пляски на могильных плитах и уединение совокупляющихся пар в семейных склепах — не варварство, а эпизоды новейшей истории. “Небесные команды” (из узников концлагерей) таскали на носилках трупы к печам крематория, распевая песенки, и раскачивали носилки с женщинами так, чтоб их груди болтались. Во времена Французской революции тюремные камеры превращались в будуары публичного дома, и соитие в ленинградском подвале с ребенком меж сочлененных тел кажется ныне занятием безобидным, забавным, даже если оно происходило в скопище умирающих детей, но два тела, мужское и женское, рассуждали иначе. Восставший из смерти Леня Наймушин был отдан на попечение медицинской бабе, фамилию которой и адрес фронтовик указал. В тот же вечер в квартиру ее перенесли кое-что из еды, в изобилии хранящейся у Петра и Николая. И тогда же фотоаппарат, полученный от Ивана, запечатлел Леню Наймушина анфас, в профиль и так, чтоб родинка была видна. Пора было возвращаться к своим, то есть к немцам, что оказалось делом сложным, ибо тот самый Гришка, который “сгорел” и который служил в окружном госпитале, лишил Наймушина справки о ранении, а та была частью операции, изобретенной немцами, о ней я прочитал в горькой повести одного контрразведчика, капитана НКВД в прошлом. Весь 1942 год вел он в Ивановской области радиоигры с немцами, склонив к ним плененного радиста, пообещав ему смягчение приговора, если не полное освобождение, а наш трибунал расстрелял изменника Родины, поскольку московские товарищи решили себе присвоить эту радиоигру. Побегав по судам, капитан честно рассказал в повести, как немцы работали. Получалось так: завербованный красноармеец (или командир) перебрасывался через линию фронта, отрабатывал там некоторое время свое задание, после чего ему в глубоком тылу люди, подобные Гришке, давали госпитальную справку о ранении; с ней агент возвращался в родную часть, где его знали и помнили, минуя тем самым разные проверочные (фильтрационные) пункты, и так — несколько раз. Без Гришкиной справки не было смысла возвращаться в тот полк Красной армии, где Наймушин числился и откуда он мог бы ночью преспокойно переползти через линию фронта.