Угли подернулись золой, по которой пробегают искры. Над полем кружат черные птицы. Степа жует губами.
Долетают редко вестиК нашему крыльцу.Подарили белый крестикТвоему отцу.Было горе, будет горе,Горю нет конца.Да хранит святой ЕгорийТвоего отца.
О чем я сейчас думал? Да о Тане. Стыдно. Что я к ней все время придираюсь? Ужасно стыдно. Я все время думаю про всех плохо. Не надо замечать все эти мелочи. Ну допустим, она поет слишком громко, допустим, стихи Ахматовой так петь нельзя. И у нее зеленые волосы. Ну, она изменяет моему сыну. Бывает. Все в жизни бывает. Я это знаю как никто другой. Надо сделать над собой усилие и с этой минуты видеть во всех только хорошее.
Или эти мысли — признак старости? Это у нас семейное — Чернов в последний год жизни ужасно подобрел. Особенно после того, как большевики увидели в его «Вурдалаках» изображение классовой борьбы народа с самодержавием. И уже не Стасов, а Сталин в двадцать девятом году назвал моего прадеда лучшим композитором России.
2
— Увертюра из оперы композитора-орденоносца Ивана Дмитриевича Чернова «Вурдалаки». Исполняет оркестр Государственного академического Большого театра. Дирижирует автор. — У ведущего концерт народного артиста рокочущий, государственный бас.
Бурные аплодисменты. Стоящий у дирижерского пульта очень старый Чернов оборачивается лицом к залу и кланяется.
На сцене за его спиной портрет вождя и тысячный хор. Концерт в Большом театре посвящается пятидесятилетию Сталина.
Сидящие в правительственной ложе Сталин и его соратники встают и аплодируют Чернову стоя. И вот уже аплодирует стоя весь зал.
Восторженно хлопают из второго ряда партера мой дед Полонский и моя бабушка Варя.
И самое удивительное, после всего, что я знаю про мерзости Сталина, я вместе с ними испытываю сейчас некий трепет. Бред. Бред. Бред. Стыдно. Но испытываю. Врал бы, если б сказал, что ничего не испытываю.
Но почему этот трепет перед властью испытывал Чернов, я понять не могу. Ведь он родился до советского времени.
Может быть, потому, что всегда хотел служить? Не Сталину. Государю. Стране. Но это же факт — глубоким стариком в двадцать девятом году он опять служил. И перед властью опять трепетал. Я сейчас в другом веке, в другом уже тысячелетии чувствую этот его трепет в присутствии высшей власти.
Но вот он, Чернов, поворачивается к оркестру, и рука его, держащая дирижерскую палочку, перестает дрожать, и звучат первые такты мелодии, которую когда-то играл на свирели голый и рогатый Левко. И нет больше трепета. Только музыка.
За кулисами театра толпятся взволнованные, гордые и испуганные участники концерта — балерины, певцы, вундеркинды, акробаты и чтецы-декламаторы. Все проходы и двери охраняются строгими чекистами.
Полонский и Варя предъявляют документы и проходят в актерское фойе. У дверей грим-уборных тоже дежурят чекисты.
— Папа, ты никогда так не дирижировал! Это было просто блестяще! — говорит отцу Варя.
— Pas mal, pas mal. Entrez, mes chers! Entrez! Entrez! Regardez qui est ici[10], — говорит Чернов.
Перед сидящим в кресле усталым Черновым стоит навытяжку Василий Левко.
В последний год жизни мой предок стал все чаще сбиваться на французский. В двадцать девятом году это было опасно. Но Чернов был уже недосягаем.
— Это же наш Васька Левко! — говорит великий композитор. — Он у Сталина в охране теперь служит. Вася, pourquoi tu n'es pas venu a l'enterrement du pere?
— А почему ты не приехал на похороны отца? — переводит Полонский.
Левко угрюмо молчит.
— Со службы отлучиться не мог? — спрашивает Чернов. — Ну ответь, что ты стоишь, comme la tour Eiffel?
— Как Эйфелева башня, — переводит Полонский.
— Коли будешь молчать, я на тебя, Вася, товарищу Сталину пожалуюсь, — шутит Чернов.
Левко шуток не понимает и цепенеет.
— Ну ладно. — Чернов встает и барственным жестом треплет чекиста по щеке. — Ты себя не казни. Молод еще. Образумишься. Je prends soin de sa tombe. Au cours de mes promenades, je passe par ici chaquejour.
— Я ухаживаю за его могилой, — переводит Полонский. — Я во время своих прогулок захожу туда каждый день.
Чернов, опираясь на трость, поднимается на холм к деревенскому кладбищу.
С холма видно далеко. Шишкин Лес стал другим. Появилась железнодорожная станция, бараки рабочего поселка, черные фабричные дымы и красные лозунги. Праздное чириканье птиц заглушается теперь лязгом железа, гудками паровозов и пением марширующих на плацу пионеров. Веселый, деятельный пейзаж.
Постояв у могилы Семена Левко, Чернов глядит на карманные золотые часы, считает свой пульс, удовлетворенно щелкает крышкой и оглядывается.
Думал ли он в этот момент, стоя у могилы Левко, что прежний Шишкин Лес безвозвратно утерян? Думал ли он, что живет в страшное время, в несчастной стране? Думал ли он, что его судьба составляет редкое исключение, а миллионы кругом него голодают и мрут?
Думал конечно. Но не постоянно он об этом думал. Мне кажется, что в этот момент, у могилы Левко, он вовсе об этом не думал.
Мне кажется, что на холме, у могилы Левко, он просто слушал звуки, просто чувствовал запахи, просто жил. И слава Богу, потому что там же, у могилы Левко, через неделю после триумфа в Большом театре Чернова нашли мертвым. При нем не оказалось его золотых часов. Приехали разбираться чекисты во главе с Василием Левко. Но следствие так и не установило, было ли совершено убийство с целью ограбления, или Чернов умер от сердечного приступа, а часы сняли с него потом.
Внучке Чернова Даше, моей будущей маме, в том году исполнилось девятнадцать, и она уже училась в Московской консерватории.
Вот она репетирует в классе на втором этаже. Профессор, бородатый карлик, удовлетворенно кивает. За окном, раскрытым на Большую Никитскую, ночь.
А в ночи, под окном, с небольшими чемоданами в руках стоят двое: восемнадцатилетний поэт Степа Николкин и двадцатилетний поэт Зискинд. У Степы шляпа надвинута на лоб и лицо замотано длинным шарфом. У Зискинда лицо открыто, носато, жгуче красиво и румяно.
Из окна слышны звуки Дашиной скрипки, и поэты, точно как Чернов у могилы Левко, не думают о несовершенстве этого мира и трагическом своем времени, а совсем наоборот, ощущают радость бытия. И Степа громко декламирует:
Все-все-все деревья пиф,Все-все-все каменья паф,Все-все-все природа пуф,Все-все-все девицы пиф...
А Зискинд подхватывает еще громче:
Все-все-все мужчины паф,Все-все-все женитьба пуф.
Скрипка умолкает. Даша услышала и выглядывает в окно. И Степа продолжает во весь голос:
Вся-вся-вся славяне пиф,Вся-вся-вся евреи паф,Вся-вся-вся Россия пуф!
Урок закончен. Бородатый карлик-профессор и Даша выходят из подъезда и расходятся в разные стороны. У моей будущей мамы белая кофточка, белые тапочки, короткая стрижка. В руке ее футляр со скрипкой. Не оглядываясь, решительно устремляется она по Большой Никитской к бульварам. А поэты устремляются за ней, нога в ногу, и в такт скандируют Хармса. Дурацкое, но веселое занятие.
Сперва Степа:
— Эй, Махмет, гони мочало,мыла дай сюда, Махмет, —Крикнул, тря свои чресала,в ванне сидя, Архимед.
Потом Зискинд:
— Вот извольте, Архимед,Вам суворовскую мазь.— Ладно, — молвил Архимед, —Сам ко мне ты в ванну влазь.
И опять Степа:
Влез Махмет на подоконник.Расчесал волос пучки.Архимед же, греховодник,Осторожно снял очки.
И тут Даша резко тормозит и оборачивается:
— Кто вы такие?
— Мы литературные хулиганы, прелестная незнакомка, — отвечает красавец Зискинд. — Мы хулиганы и поэты.
— А этот почему шарфом замотался? — смотрит на Степу Даша. — Как лорд Байрон, что ли?
— Нет, просто п-п-прыщи, — честно отвечает мой будущий папа. — Хотите п-п-посмотреть?
— Спасибо, нет. А почему ты заикаешься?
— Чтоб было время п-п-п-подумать, что сказать.
— Но когда он читает стихи — не заикается, — сообщает Зискинд.
— Это ваши стихи? — спрашивает Даша.
— П-п-поэта Хармса, — говорит Степа. — Но мы тоже обэриуты.
— Кто?!
— Обэриуты, — повторяет Зискинд. — От ОБЭРИУ — Объединение Реального Искусства. Мы — поэты нового мироощущения и нового искусства. Мы создаем вещи, очищенные от литературной и обиходной шелухи. Я — Владимир Зискинд. А это мой друг — Степан Николкин.
— А почему вы с чемоданами? — спрашивает Даша.
— А мы только что из Ленинграда, — говорит Зискинд.
— П-п-покорять Москву, — говорит Степа.
— Ночевать есть где?
— Пока нет.
— У меня хотите? — предлагает Даша. — Но это в Шишкином Лесу, за городом.
— П-п-поехали.
Вот так, легко и просто, все и началось. Но дальше все было не так просто. Потому что папа влюбился в Дашу с первого взгляда, но не был уверен в себе. А Зискинд был в себе всегда очень даже уверен.