в силах.
Вообще же мать очень огорчало его холостячество. Ей повсюду мерещились коварные официантки гарнизонных офицерских кафе — сама была когда-то женой военного, насмотрелась. Окрутят в конце концов ее сына, приживут с ним ребенка (да и с ним ли — еще вопрос!) и когда-нибудь пожалуют к ней в Ленинград: «Здравствуйте, дорогая мамочка».
В этом смысле она могла бы чувствовать себя спокойнее, когда сын подолгу бывал в море: на лодке ведь нет этих женщин... Но там над ним было море, и это переживалось еще тяжелее.
Когда Володин приезжал в очередной отпуск, она вначале осторожно присматривалась к нему, убеждалась, что приехал он все таким же, как в прошлом году, что никто вслед не едет, никакая женщина, что он, значит, по-прежнему холост, и тогда приходила уже настоящая, никакими опасениями не омраченная радость, а чтобы и в дальнейшем уберечь своего сына от всяких неожиданностей, она начинала искать ему невест среди проверенного круга их знакомых.
Глядя на все это, Володин только посмеивался, но, впрочем, и сам был не против женитьбы, понимал, знал уже, что на Севере, в отдаленном гарнизоне, вообще без жены трудно, и не только в обычном, чисто мужском понимании, а просто нужно же человеку спешить к своему дому, по-старому — очагу, как только лодка коснулась пирса. Товарищи его и спешили, а они с Редько просто переходили с лодки в холостяцкую свою каюту на береговой базе. И мало что менялось от этого в их жизни.
Случались, конечно, и на Севере знакомства, бывали и встречи, и тайные свидания... Городок в гарнизоне небольшой, несколько десятков пятиэтажных домов, и надо было все же заботиться о репутации своих знакомых.
По-разному бывало: и хорошо, и неинтересно, и просто уже привычно — ни хорошо, ни плохо, никак. Но всегда это было тайком, в чужой для них обоих квартире, украдкой, второпях... И все отравляла мысль, что ведь надо потом еще выйти из этой чужой квартиры, из подъезда чужого дома и идти перед окнами всего городка, когда кажется, что все на тебя посматривают, все о чем-то обязательно догадываются или даже знают.
Ему-то, положим, не так и важно все это было, в конце концов, — его бы никто за это не осудил особенно, но была ведь еще и женщина, которая тоже помнила, наверно, об этих предстоящих минутах, никогда не забывала, что ей скоро надо выходить из чужой квартиры. И он заранее жалел ее и не мог не думать об этом.
В последние годы — то ли устав от длинных полярных зим, то ли просто потому, что давно уже не отдыхал летом, — все свои лучшие надежды Володин стал связывать именно с летним отпуском. И понырять с аквалангом, погреться на горячем камне в какой-нибудь тихой южной бухте, и чтобы рядом была необыкновенная женщина, от которой ничего тебе не надо, только бы рядом была, — это стало для него не просто навязчивой мечтой, а почти неким символом полного безмятежного счастья.
Ему казалось, что стоит только пережить зиму, дождаться лета — и все в его жизни как-то изменится, все образуется как надо, как должно, как он хочет.
И тут как раз повезло: вернулись они в июне после долгого плавания, хорошо сплавали, успешно испытали новую аппаратуру, и командование, расщедрившись, отпустило экипаж в отпуск без особенных проволочек.
Но Володин уже заранее знал, по прошлому опыту, что отпуск только поначалу кажется длинным. С тех пор как он стал плавать, у него всегда в запасе было слишком мало времени, чтобы в отпуске знакомиться с теми, кто с самого начала не поощрял бы его, не давал ему понять, что и той, другой стороне нужны такие же легкие, ничем не обременяющие отношения, приятные именно потому, что не накладывают никаких обязательств. То была как бы игра в отношения — игра, имеющая общие, заранее понятные правила, но и всякий раз — какие-то свои, особенные оттенки, и ему нравилось подмечать их, угадывать следующий шаг и чувствовать, когда и что можно переступить в этой игре, не нарушая правил или делая вид, будто ты их не нарушаешь.
Все действительно было так, как он представлял себе: и тихая уединенная бухта, и горячий камень после озноба от чистой воды на глубине, и симпатичная, даже, пожалуй, красивая женщина.
За весь месяц, который они провели вместе и не надоели друг другу, он ни разу не спросил о другой ее жизни, о семье: понял, что это тоже должно входить в правила. Знал только, что она преподает в институте французский язык и бывала в Париже. Как-то она сказала, что благодарна ему за то, что он не задавал ей никаких вопросов. «Имеет же человек право хоть на месяц забыть обо всем?» — спрашивала она. Володин кивал, соглашался, что, конечно, имеет, и понимал, что ей необходимы его поддакивания.
Все-таки она была необыкновенной женщиной, и расстались они очень тепло, она даже осторожно всплакнула. И оба знали, что расставание это, скорее всего, навсегда, только каждый деликатно молчал об этом, иначе нарушились бы правила.
В свой последний день отпуска, уже в Ленинграде, шагая сквозь разноцветный туман на Петроградской стороне, сквозь моросящий летний дождик, который словно бы и не падал с неба, а висел в воздухе и его можно было вдыхать, — Володин, вспоминая прошедший отпуск и ту, тоже прошедшую женщину, думал, что, наверное, каждая женщина в чем-то необыкновенная. Все они необыкновенные, думал он, но оттого, что все, — было немного и грустно.
В кармане уже лежал на завтра билет, дома надо было еще уговорить родителей, чтобы они не провожали его: далеко от них до аэропорта, да и не любил он оставлять их после себя на перроне или в аэропорту, потому что именно в эти последние секунды он, оглянувшись, особенно остро вдруг понимал, как они состарились, его родители, и какие они — вдвоем — одинокие без него.
Володин остановился на мосту. Справа мягко подсвечивался шпиль Петропавловки, внизу, у самого моста, вода была почти черной, маслянисто-тяжелой, а дальше она постепенно начинала чуть золотиться, гореть, как будто освещалась солнцем. В обе стороны от моста далеко уходили вереницы ночных огней, и от каждого фонаря вверх и вниз