class="v">и т. д.
Чаще всего читала я это поучение сквозь слезы. А не послушаться, не читать его никак нельзя было: розга у нас всегда лежала за балкой — заставили бы читать с ее помощью.
Помню я свою первую исповедь. Под конец ее ксендз велел мне отвесить земной поклон, бить себя в грудь и каяться в грехах.
Пол в костеле был вымощен кирпичными плитами; нагнувшись, я увидела под ксендзовым креслом в кирпиче круглую ямочку. Вернувшись домой, я рассказала, какая в костеле хорошая ямочка, кругленькая — удобно в ней орехи колоть.
— Да как же ты ее разглядела?
— Да вот, — отвечаю я, — как наклонилась я, чтобы в грудь себя бить, вижу под креслом у ксендза — такая удобная, круглая ямочка, как раз хороша для битья орехов...
Все стали смеяться. Отца, к счастью, не было дома, но мать начала меня бранить:
— Что же это за исповедь? Каяться надо в грехах и плакать, а ты об орехах думаешь... Грешно так делать: гляди — в пекло попадешь. Нужно и в этом ксендзу покаяться, поисповедоваться снова.
— Ну вот, исповедоваться из-за какой-то ямочки! Да как же я о ней ксендзу скажу? — удивлялась я.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Нам было запрещено играть с детьми крепостных, но я подружилась с одной девочкой, Онике, моей ровесницей.
Крепостные девушки рассказывали нам, что мать Онике умерла, а отец ее женился на другой.
Я решила подстеречь как-нибудь Онике и поговорить с нею. Когда она принесла отцу на поле еду, я спросила, какая у нее новая мать, не хуже ли, чем та, настоящая.
Онике покраснела, и глаза ее наполнились слезами. Она ничего не ответила мне и убежала.
Я пошла в сад пасти цыплят. Отгоняю я от них ворон, а сама плачу. Полные слез глаза Онике так и стоят передо мною.
«Какая она, должно быть, несчастная! — думала я. — Вот даже ничего не ответила на мой вопрос, только заплакала. Ей нужно и ребенка нянчить и еду носить. Как ее эта мачеха, наверно, бранит, розгой сечет! Ни молока, наверно, ни масла не дает ей...»
Живо представляя себе, как все обижают Онике, я горько плакала. Потом, как только бывало увижу, что Онике несет еду, я подкарауливаю, чтобы с нею встретиться, поговорить и тайком сунуть ей ягод или яблок. Долго разговаривать я не могла — боялась, как бы мама не увидела.
Утешая Онике, я сама торопилась ей рассказать и про свои беды: про то, как, уходя из огорода, я забыла закрыть на крючок ворота и как поросята вырыли георгины, а сестра Эмилька побила меня за это, и как в другой раз, во время уборки ржи, я не устерегла индеек, которые подошли к сеновалу, — вот одну индюшку лошадь и затоптала. Мама тогда очень бранилась, чуть было розгами меня не наказала за то, что я не устерегла глупых птиц. В конце концов мы крепко сдружились с Онике. К несчастью, однажды, когда я кидала Онике из сада через забор яблоки, за этим занятием застал меня отец. Он отвел меня за руку домой, позвал мать, велел меня подержать и высек розгой за воровство.
— Сейчас ты яблоки воруешь, — сказал он мне, — а потом начнешь поценнее вещи красть.
Высек, а потом еще велел мне поцеловать розгу и его руку, которая меня секла. Я плакала, а мать тоже тем временем читала мне наставление:
— Еще не так надо было тебе всыпать за такие дела! Отец яблоки собирает, возит на базар, продает, мучается, а ты их растаскиваешь, через забор кидаешь, да еще кому — детям крепостных! Если я в другой раз поймаю тебя с пастушками, с крепостными детьми, я сама тебя изобью до крови, раз иначе тебя исправить уже нельзя.
Побранив, она погнала меня пасти птицу.
А я уселась в саду на траву и думаю:
«Все говорят, что бог справедливый и милосердный. Почему же тогда он не накажет моих родителей за то, что они ни за что меня высекли? Разве это воровство — бросать за забор яблоки? Кучи яблок в сарае гниют, их корзинами свиньям выкидывают.
И эти несколько яблок, что я дала Онике, тоже сгнили бы и их выбросили бы свиньям».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Осенью пришло время отдавать меня в ученье.
Перед отъездом тетя Барбора, обняв меня, расплакалась, а я удивилась: ведь я учиться буду, мне только радоваться надо — чего тут плакать? Повезли меня к тете и там оставили.
За ученье мое принялись серьезно.
Школой нам служила комната на чердаке. Посреди комнаты стоял стол, у стен — четыре кровати и два шкафчика для книг. Учениц было шестеро. Учительница, старшая дочь тети, усадила нас вокруг стола, каждой назначила свое место. На стене повесила бумагу — расписание уроков на всю неделю. На всю неделю назначалась дежурная для наблюдения за порядком. Перед началом ученья каждый день мы поднимались со своего места, дежурная читала или говорила громко молитву, мы крестились и все садились. Сидеть нужно было тихо, как в костеле. Все ученицы прошлогодние, только я новичок, глупенькая: все надо мной посмеиваются.
Начинается мой экзамен:
— Что ты умеешь?
— Умею читать и писать по-польски, немного читаю по-русски и чуточку по-немецки.
— Какие ты книги читала?
— Молитвенники, буквари, «Жизнь Иисуса Христа».
— «Литовскую! — удивилась учительница. — Ага! Поэтому-то ты так плохо и говоришь по-польски. Литовский язык тебе все напортил. Больше не смей литовские книги даже в руки брать, смотри мне! — пригрозила учительница. — А грамматику, географию, арифметику ты не изучала?
— Нет, этого мне никто не показывал...
— Так ты и до десяти не сосчитаешь и цифр не знаешь?
Все стали надо мной смеяться. У меня уже и щеки и лоб покраснели.
— До десяти я считаю и цифры знаю, — говорю я.
— Ладно. Какой сейчас будет урок? — спросила учительница у