Только раз случилась с ним оказия вроде михайловой. Он приехал домой из села не совсем приличный. Там, после долгой беседы с поваром Егором, который назвал его «зюзей» и «феклой», решился он потрясти влияние Алены. Возвратясь, он начал с того, что повесил на гвоздь кафтан и кушак, потом сел к столу и пригорюнился. Алена в это время снимала с полки пустые крынки. Обернувшись и увидев мужа таким угрюмым, она подошла к нему и спросила с некоторой нежностью, которой она понабралась еще в барском доме:
— А что, Степаша? Али неможется?..
Степан покачал головой и, не говоря ни слова, стукнул кулаком по столу.
— Э! — воскликнула Алена, — да ты, Степаша, подгулял!.. Степан произнес отрывисто:
— Нет! А зачем ты всем распоряжаешься? Повар говорит, что ты голова, а не я!
— Вот замолол! — заключила Алена и пошла себе доить, только сарафан сзади покачивается.
Степан еще раз стукнул кулаком вслед ей и сказал:
— Да! зачем распоряжаешься? на то разве ты баба? Да! После этого он так крепко задумался над сказанным,
что Алена с детьми отужинала без него. На другой же день с рассветом все пошло старым порядком.
Между тем подвиг Михаилы стал известен многим, и многие вспомнили, что он и прежде помогал кой-кому. Один рассказывал, что он в запрошлый великий пост давал каких-то капель старосте Акиму; другой говорил другое, и т. д. Помещица, разговаривая с сыном о его болезни и пособиях портного, вспомнила, что Михаиле ходил в продолжении семи или восьми лет по оброку и жил, как тогда ей сказывали, у одного очень хорошего лекаря в довольно дальнем, но немалом городе: тогда все стало яснее; и когда сам Михаиле был позван и расспрошен тщательно о прошедшем, доверие к нему в доме окончательно утвердилось. Он признался, что доктор был очень добрый старик и многое показал ему, давал читать лечебники, подарил ему несколько своих тетрадок и часто хвалил его сметливость. Барыня, страдавшая от времени до времени печенью и еще кой-какими мелочными недугами, совершенно доверилась Михаиле, и он немало ее поддерживал.
Когда она умерла, сын и наследник ее призвал Михаила и сказал ему, что за тогдашнее спасение и за многое другое он отпускает его на волю вместе с малолетней дочерью и просит его назначить самому себе какую-нибудь награду, сообразную с здравым смыслом.
Михайло тотчас же попросил себе позволения построиться на его земле особым жильем, точно так, как отстроены все семейные дворовые люди. Барин подумал и согласился, спрашивая только: где же? Михайло изъявил желание жить на Петровском Хуторе вместе с племянницей и там же хотел иметь клочок земли для двора и огородика.
Так все и сделалось.
Между тем подрастала Маша: ей было уж тринадцать лет. Молодой барин, приехавший надолго в деревню, не забывал своего прежнего доктора. Часто, после обеда, ложился он на диван своего кабинета, закуривал сигару и посылал за Михайлой.
— Ну, что скажешь? — говорил он, лениво отряхая пепел.
Михаиле кашлял слегка, выражая этим свое почтение, и отвечал:
— Все слава Богу-с... Благодарение-с...
— Благодарение? — спрашивал барин. — Что ж? — лечил кого-нибудь?
— Нет, то есть сегодня-с никого не было. А вчерась приходила старуха из Подлипок... Рихматизмы сильнейшие! Пластырь дал.
— Ну, и хорошо! А знаешь ли что? Дочка у тебя растет красавица — а? Михайло?
— Что это вы-с изволите говорить! Еще от полу-то недостаточно поднялась. Чувства, то есть, разума никакого нету.
— Что ж, ты любишь ее небось?
— Известно, своя плоть.
— Ну, да... А подрастет, так и жених найдется.
— Дело далекое-с! Конечно, у всякого человека своя планита есть, и вот хошь так, для примера, и в болезнях планиты, то есть звезды небесные, имеют действие свое на человека. У всякого, то есть, свое... оттудова все-с... Как они там расположены, так и человеку...
— Да где ты все это повычитал?
Но Михайло только улыбался, храня в тайне источники своих познаний и бессвязных для постороннего уха речей.
Барин приказывал ему говорить яснее и требовал каких-нибудь новых подробностей, каких-нибудь анекдотов насчет его пациентов, потом засыпал под восторженный шопот чудака, и доктор на цыпочках удалялся.
Вскоре, однако, и для Маши звезда засветила поярче.
Приехали к Петру Васильевичу из Москвы родные: двоюродный брат с женой и детьми.
Молодая кузина была веселое существо, беспрестанно бегала всюду, все рассматривала и всем восхищалась в прекрасно устроенном имении Петра Васильевича.
— Quelle charmante enfant! — воскликнула она, встретив Машу в саду. — Пойди сюда, душенька... Какая ты хорошенькая! Хочешь ты ко мне служить? Я добрая.
— Хочу-с.
— Кто твой отец? чья ты?
— Михайлина-с.
— Так ты вольная? — Да-с.
— Так хочешь ко мне?
— Хочу-с.
Позови ко мне своего отца, я с ним поговорю... Вот тебе конфетка...
Михаиле с радостью согласился отпустить дочь в Москву, в богатый дом, и низко поклонился молодой даме.
Через две недели Маша покинула родину; и когда, через четыре года, летом она вернулась домой повидаться с отцом и погостить у своих месяца с два, никто ее не узнал — так была она высока, стройна, красива и так хорошо одевалась.
Не говоря уже о молодых людях женского слоя, считавших ее недоступною, хотя она вовсе не была горда, шутила, плясала и пела со всеми, помещики, встречавшие ее где-нибудь, заглядывались на ее красоту, и один молодой господин, Дмитрий Александрович Непреклонный, начал даже лечиться у Михаила для того только, чтоб чаще видеться с нею. Но Маша была себе на уме... Впрочем, об этом после.
Через два месяца Маша уехала в Москву, и через год отец выписал ее снова, с намерением выдать замуж и поселить около себя, для успокоения своих преклонных лет.
Прошло не более двух недель после Святой и месяц со дня возвращения Маши в отцовский дом, как на Петровский Хутор приехала из города старуха Аксинья, жившая в кухарках у одного учителя русского языка. Старуха была кума и родственница Михаиле Григорьевичу.
— Добралась, добралась, родимый! — воскликнула она, помолившись на угловой образ. — Уж шла, шла... Как есть, все пешая шла от городу-то до самого, как есть, до Христовоздвиженья... Ей-Богу, право-ну! шла, шла! уж такой простой это управитель у них... Добрый, как есть добреющий человек... «На, возьми, старая ты этакая, говорит, да садись вон к мужику к нашему... он в Салапихино тоже...» Ну и довез. А то бы, без его милости, не дошла б; вот ти крест, не дошла б... Такая, друг, оказия!.. Ох, дай-ка, друг, присяду...
— Садись, кума... Маша, ты б чайку-то нам... — сказал Михаиле.
— Уж самовар стоит давно, сейчас закипит, — отвечала дочь и вышла в сени.
— Ну, что, кума?
— Да что! мое дело старое, живу! А я вот все на девку, друг, на твою гляжу... Эка девка-то вышла какая! И то сказать, ведь мать-то какая, покойница, была из себя видная. Ну, да все не то... Эта-то не в пример красивее... И уж нежная она у тебя какая... Небось, и рук-то ни к чему не присунет.
— Ничего! то есть, чтоб пожаловаться, так нельзя... Девчонка во всем исправная... Да оно и видно, сейчас из Москвы... то есть из столицы. Дом богатый; во всем порядок идет.
— Знаю, знаю... Ох, друг, уморилась-то как я!.. Сестра Анфиска-то вчера, как в Салапихино-то я приехала с мужиком... «Ну, куда тебя на хутор несет?.. Успеешь, не за горами». — Нет, говорю, друг, уж дай пойду... Дельцо у меня есть до него бедовое. — «Да ты, дура, говорит, останься... Разве мы тебе не рады?» Это она мне... Нет, говорю, уж дай пойду лучше погощу у тебя... Только не гони, друг, сама после! Ей-Богу, кум, такая!..
— Какое ж это ты дельцо затеяла?.. Кажется, что бы это так? И в поре-то было, то есть в молодых летах, да дел-то у тебя немного бывало, а ныньче уж за делами стала ходить...
— Э, э! да ты все брехун какой был, такой и есть!.. А дело-то хорошее для тебя...
— Ну, говори, говори... Или лучше ужо, как отдохнешь да чайку напьешься...
— И то, друг, и то! А то и язык-то словно вместе с ногами по земле тащила: ничего и не скажешь путем... Больно много говорить-то надо...
Однако не успела болтливая кума выпить и двух чашек чая, как уже приступила прямо к объяснению дела.
— Вишь ты, хозяин-то мой... учитель-то... Знаешь небось, друг? Ведь ты сам его видел в запрошлом году против поста, как в городе был, ко мне заходил — а? Знаешь, что ль?
— Знаю, как не знать. Видел я учителя твоего.
— Ну, ну... Ох ты Маша, Маша! полно тебе чай-то лить уж меня пот так и прошибает... Ну, давай, давай чашку-то... Э-эх!
Михаиле начинал терять терпенье.
— Да ну, старуха, говорила бы давно... Что размазываешь все — экая какая!
— Говорю, друг, говорю... Так это учитель-то. Вот вишь ты, друг, прихожу я к нему: «Батюшка, дескать, Иван, говорю, Павлыч, отпусти к родным... всего на недельку... Я тебе другую кухарочку на это время приищу... Еще молоденькая есть у меня такая, не мне, старухе старой, чета — мордастенькая такая, белая». А он-то такой простой: «Ну, что за беда! ступай, говорит, не нужно мне твоей мордастенькой: я к Подушкину похожу пока обедать». Простой, как есть, самый простой человек. «Ну хорошо, говорю, дай Бог тебе здоровья, батюшка», да сама было и за дверь... Рада, известно... «Постой! кричит, нет ли у тебя из родных кого-нибудь... чтоб этак мне на лето поехать?» А мне сразу и невдомек... на кой пес, думаю, ему к нашим?.. «Я, говорит, понимаешь, нездоров, так хочу в деревню на лето... Узнай у своих, нельзя ли нанять у кого комнату... Да чтоб место хорошее было, веселое... чтоб гулять где было». Башка, кум, плохая, старая... «Не знаю, батюшка», да и вон из горницы... Уж это после... этак к сумеркам пришло мнение об тебе... Вот я докладываю... Есть у меня кум, Иван Павлыч, да не знаю, какое его на это будет согласие. Человек, говорю, хороший, дом чистый... Все как есть... А он и давай расспрашивать... И кто такой, чем занимается, и реки есть ли, и рощи... того намолол, что и не перечтешь... А как сказала, что ты мол, лечишь, пользуешь... засмеялся этак потихоньку — понимаешь?.. «Ну, говорит, Аксинья, уж с леченьем-то его Бог с ним... Мне еще жить-то не надоело».