«Однажды мы оказались недалеко от Реймса, и я уговорил одного негра меня туда отвезти, потому что боялся, что нас скоро куда-нибудь переведут и я не увижу Реймского собора. Но мы там потом еще долго были, и я много раз его видел».
Наконец в 1946 году теперь уже «американский солдат И.В.Чиннов» был демобилизован и предоставлен самому себе.
«В Париже первым делом я пошел в русский книжный магазин. Смотрю книги поэтов. Продавец говорит:
– Вы, кажется, разбираетесь в поэзии.
– Да, а почему бы мне не разбираться. Я сам пишу стихи
– А как ваша фамилия?
Я назвался. Он сделал вид, что чего-то вспоминает. Ничего, конечно, не вспомнил. Но сказал, что скоро будет вечер русских поэтов и что я могу туда пойти».
Так для Чиннова началась жизнь в Париже. Без денег, в крошечной комнатке на пятом этаже, без лифта, без света, без отопления. «Барская квартира: одна комната — три сортира», — шутил Ремизов. Заработки случайные. Например, преподавание немецкого в Русской гимназии; чтение публичных лекций по русской литературе; преподавание в летней школе Русского студенческого христианского движения. Но зато среди знакомых, друзей, собеседников скоро оказался весь цвет русского литературного Парижа. Постепенно пришло и литературное признание. Но, как и всех эмигрантов, Чиннова не покидала мечта о признании в России, русским читателем. Это одна из постоянных тем и в разговорах, и в письмах. Хотя никогда Чиннов не разделял послевоенных пробольшевистских настроений большой части русской эмиграции, готовой все простить советскому правительству за победу над Гитлером. Страх перед большевиками остался у Чиннова на всю жизнь.
В 1953 году, когда в Мюнхене открылась радиостанция «Свобода» (тогда называвшаяся «Освобождение»), Чиннову предложили там работать. Предложил его друг — Владимир Вейдле, ставший директором радиостанции. И Чиннов, так и не нашедший способа зарабатывать в Париже, согласился.
А в 1962 году Канзасский университет в Америке пригласил его на должность профессора русского языка и литературы.
В Америке Чиннов прожил до самой смерти.
* * *С Игорем Владимировичем Чинновым я познакомилась в 1991 году, когда он и еще несколько сотрудников «Нового журнала» приехали из Америки в Москву на торжества, устроенные Фондом культуры по случаю пятидесятилетия этого старейшего эмигрантского издания. Один из вечеров проходил в Центральном доме литераторов. И я туда отправилась с намерением взять интервью у главного редактора журнала Ю.Д.Кашкарова или у кого-то из «старых» эмигрантов. «Новый журнал» по традиции всегда считался изданием эмиграции «первой волны». О Чиннове я тогда не знала ничего, кроме как-то затесавшейся в мое сознание строчки «Лошади впадают в Каспийское море…».
На сцене собрались рафинированные русские интеллигенты, что-то неуловимое отличало их речь от нашей — может быть, более четкий выговор и приятная плавность и замедленность речи. Мое внимание на сцене привлек добродушного вида холеный господин, который как-то очень уютно расположился в своем кресле и то и дело приветливо улыбался и раскланивался со своими коллегами за соседним столиком. Я подумала — настоящий русский барин. Он хорошо бы смотрелся в плетеном кресле, на солнечной террасе собственного дома в каком-нибудь подмосковном имении с заливными лугами и роскошными собаками.
— Игорь Владимирович Чиннов, — представил его Кашкаров. — Член редколлегии нашего журнала. Несмотря на преклонный возраст, он все еще балует нас своими стихами.
Зал тоже изъявил желание быть побалованным. И Игорь Владимирович прочел несколько стихотворений. Потом еще несколько. Те, кто по программе вечера должны были выступать следом, предложили отдать свое время — только бы Чиннов мог читать еще. И он читал, раскрывая то один «Новый журнал», то другой. Прозаически, с профессорской дикцией, медленно выговаривая строки, четко произнося окончания. А буквы и слова складывались в музыку. Позже, прочтя кучу статей в эмигрантской печати о Чиннове, я убедилась, что волшебная музыка его стихов завораживала всех. Ученые-лингвисты, разбирая строку за строкой, пытались объяснить, какими приемами поэт пользовался (неполные рифмы, диссонансы и пр.) или не пользовался (ни одной инверсии родительного падежа). Но залу совсем не хотелось думать о падежах. Мы были во власти поэзии.
Почти сорок лет назад Юрий Иваск, поэт, ставший самым близким другом Чиннова, тоже попал под очарование чинновских строк и написал в письме: «Сколько труда, мужества воли, одиночества за Вашей поэзией. Чего это стоило! – монашеских подвигов»[3].
Примерно эти слова я готова была сказать Игорю Владимировичу, когда пару дней спустя явилась за интервью. (Хотя письма этого, конечно, еще не читала.)
От «русского барина», которого я видела на сцене, не осталось и следа. Перед «советским журналистом» поэт предстал в образе изгнанного из отчего дома «бедного родственника», «забавного старикашки». Такой имидж был в свое время у Ремизова, когда он жил в Париже, а Чиннов — молодой, подающий надежды поэт или, как его называл Ремизов, «мой предстатель и защитник на тараканьем суде самоуверенных рабов» — заходил к писателю в гости.
«Бедный родственник», как ему и полагалось, ютился в прихожей, в старом кресле, одетый в пальто и сверху накрытый одеялом. В руке — какие-то таблеточки. С добрейшей улыбкой мне указали на стоявший тут же стул. Я была в замешательстве. Но совсем не потому, что не могла найти подходящих слов для выражения своего восторга, простоя никак не могла решить — мне-то в этой ситуации пальто снимать или тоже так прямо и оставаться? Мизансцену дополняли проходившие время от времени мимо улыбающиеся хозяева квартиры и обожающая нас овчарка, которая выражала свою преданность тем, что угрожающе облаивала входную дверь каждый раз, когда ей казалось, что кто-то шел по лестнице. И тогда поэт, притворно сердясь, кричал весело и задорно: «Дура, идиотка, молчи!» То ли воображение у собаки разыгралось, и ей беспрестанно мерещились домушники, то ли они с поэтом сговорились повеселиться на пару, но в результате на пленке у меня оказалось интервью с этой самой собакой.
Спектакль был прерван неожиданным приходом друзей Чиннова из Латвии, с которыми он заговорил было по-немецки, но, увидев их растерянность, со смехом извинился и перешел на латышский. Я откланялась.
Когда мы встретились с Игорем Владимировичем еще раз, чтобы закончить беседу, не было уже ни «барина», ни «старикашки». Серьезен, мил, любезен. Держался по-дружески просто, как будто мы знакомы сто лет. Но без панибратства. Когда я сказала, что не смогу быть на его выступлении в Доме журналистов, мне даже показалось, что он и правда расстроился. Хотя я где-то читала, что именно такая «дружеская» манера общения была характерна для аристократии и вырабатывалась она всего лишь воспитанием.
Времени для других встреч и бесед уже не было — все «три» знакомых мне Чиннова уехали в Петербург, а потом и восвояси — во Флориду.
Я готовила к публикации интервью, проверяла фактуру, расспрашивала о Чиннове и от одного эмигранта, который был с ним знаком, услышала: сноб, эстет и вообще слишком элитарен. Образ обрастал все новыми характеристиками.
Сноб? А почему бы и нет. Тем более что иногда иначе и не получается, как, например, у Владимира Набокова, который, по воспоминаниям Иваска, слушавшего его лекции в Гарварде, «снобировал» американскую публику прекрасным «королевским» английским.
Оказывается, уже в гимназии Чиннов производил впечатление зазнайки. Одноклассница писала ему потом, лет тридцать спустя: «В школе я Вас не очень-то любила. Уж слишком ваш русский язык был изыскан, уж слишком Вы пунцово краснели и слишком пронзительно глядели, словно сквозь человека и сквозь десять стен. Я думала — ах, этот мальчишка, этот Чиннов, выкинет когда-нибудь что-нибудь своенравное»[4].
Время, как я выяснила, не так уж и меняет людей.
Элитарен? Конечно. Известно ведь, что в эмигрантской поэзии Игорь Чиннов и Иван Елагин – антиподы, всегда больше нравился «избранным», второй – широкой публике. Элитарность Чиннова сложилась, так сказать, «объективно», без всяких усилий с его стороны. Как-то само собой получилось, что, оказавшись в послевоенном Париже, Чиннов вошел в довольно тесный круг литературной элиты, состоявшей из наиболее образованных и талантливых эмигрантов «первой волны», хотя и был моложе их. А после смерти Георгия Иванова многие в этом кругу признавали, что опустевшее кресло первого поэта русской эмиграции теперь принадлежит Игорю Чиннову. «Игрушка — мэтр в поэзии», – писал Георгий Адамович Александру Гингеру.
Прозвище «Игрушка» (музы, что подразумевалось, но, конечно, опускалось) возникло и как производное от имени Игорь, и еще потому, что — молод, весел, остроумен. Так звали его старые друзья. Позже, оказавшись во Флориде, я, кажется, была «свидетелем» смерти последнего из тех, кто так его называл, Анатолия Реннинга, прибалта, поселившегося в Швеции. У Чиннова сохранилась большущая стопка писем от Реннинга. При мне очередное отправленное ему письмо вернулось нераспечатанным — адресат не найден…