Меня пытались остановить. Верещали сороками, выкрикивая ругательства, наскакивали с мечами. Но словом я владею лучше, чем они клинком. Я наговорил им с три короба, и они ещё долго провожали меня взглядом, разинув рты, пережёвывая мою болтовню…
Я бреду, словно Моисей по пустыне, и мысли мои как разбитый кувшин…»
«Словно слепцы — поводыря, слушали они Голос, — сообщает следующий отрывок. — А звезда над головой каждого губкой вбирала тьму и дрожала так, будто небо поправляло монокль».
«…по земле я прошёл расстояние, на котором могла затеряться птица, а в мыслях — и того больше. Куда приведёт звезда? Сматывая с клубка моё будущее, льёт она свет, и я покорно иду за нитью Ариадны.
«О, Страдий, — раздаётся иногда, — ты всю жизнь торопился, наступая себе на пятки, оставаясь на перепутье…»
Подняв голову, чуждый себе, я тогда думаю: «Отчего моя звезда одиноко мерцает, хотя звёзд на небе — как саранчи?» И представляю императора, который, задрав тунику, чесал бы в смущении живот, спроси я его об этом. А потом вижу распятых мятежников, улыбку палача, гладиаторов, которых не успевали обучать — так быстро они видели опущенный палец, бурые пятна на опилках цирка, окрики центуриона, лживые объятия гетер и децимацию после проигранной битвы, я слышу бич на спинах рабов и как, качая ногой зыбку, поёт мне кормилица: «Листьям в дубравах древесных подобны сыны человеков…» Воспоминания давят тяжестью каменоломен, и мои кости ноют с новой силой.
По искусно залеченным ранам под лохмотьями путников я догадываюсь — мой спаситель где-то рядом…»
«…ветер, заметая следы, догоняет меня и, пронизывая насквозь, гуляет в складках хламиды. «Время ли, пускающее волну за волной, придумало смерть, — размышляю я, — или её изобрело пространство, выталкивающее нас из себя, как вода?» Я воображаю растерянность на невозмутимом, как маска, лице фараона, обратись я так к нему.
Дорога насытила мой взор, но не ухо. Я разговариваю с самим собой, и мои вопросы, как путевые столбы.
«Ты убегаешь от безумия, Та-Месхет, но себя за волосы не поднять…»
Точно око между рогами Аписа, на меня смотрела звезда. Измученный, с пересохшей гортанью, я был мотыльком на острие иглы. Но Лерния, мой избавитель, близок: я повсюду натыкаюсь на осколки его слов.
Хромая, точно не в силах вправить вывих, преодолеваю я реку быстротечного времени, а впереди судьба — как крокодил на песке…»
«…я шёл навстречу короткому мечу Страдия и с языческим упрямством размышлял, почему одни гордятся тем, что родились в субботу, другие — тем, что родились, третьи — своей гордостью? Я представил молчание синедриона и усмешку наместника, поведай я им свои мысли. И тут услышал голос: «Лерния, Лерния, ты отгородился от себя частоколом слов, однако носишь под сердцем страх, как пустой желудок…»
«Слова превращают горчицу в мёд, а правое — в левое, — пробормотал я, втянув голову в плечи. И вздрогнул: на меня, не мигая, глядело всевидящее око. Безмолвное, оно превращало в соляной столб, и я, Лерния, сын фарисея, потеряв на мгновенье «я», почувствовал себя героем чужого сна. Может, это спят звёзды? Я сосредотачиваюсь на тишине, пытаясь нащупать бреши в их молчании…
А по трупам, коченеющим в оврагах под стаями падальщиков, я ощущаю дыхание Страдия, который положит этому конец…»
Затем источник сообщает, что в семье путников родился ребёнок.
«Был день сатурналий, когда звезда, наконец, остановилась. Она дрожала над хижиной, рядом с которой несли ночную стражу пастухи. «Что это?» — спросил я вышедшего вместе со мной человека. «Я знаю столько, что мне не стыдно признаться в незнании», — ответил он, осветив лицо узкой улыбкой. Я обнажил меч. «Слово острее булата», — тронул он мои ножны. Я застыл в нерешительности. «Там — Альфа и Омега», — указав на завешенный овчиной вход, подсказали нам пастухи. Шагнув к нему, мы чуть не наступили на спящего, безрассудно подставившего лицо луне. «Кто там?» — спросили мы у него. На веко ему села муха и, путая с ресницами, стала потирать друг о друга лапки. Спящий не шелохнулся. «Исцеляющий и воскрешающий!» — ответил вместо него дюжий забойщик скота. На его окровавленный нож налипла овечья шерсть. Тускло блеснуло лезвие, пустив «зайчика». Спавший встрепенулся. Муха взлетела. «Да это Та-Месхет!» — догадался я. Но до чего же он жалок! Клянусь Зевсом, я шёл напрасно: он не может вылечить даже себя… Кто же тогда прислал звезду? «Тот, кто принёс не мир, но меч», — простодушно заметил пастушок, отложив свирель.
Три созвездия слились над нами, когда мы застыли перед входом в клеть…»
«Был праздник урожая, когда измотанный мыслями, я вышел к месту, над которым повисла звезда. Правы философы: длить жизнь — длить агонию, заставляя умирать множество раз. Вот пятнеет овчина, за которой я, возможно, вновь обрету спокойствие, получив ответ, но у меня уже нет сил и желания выслушать его. Я рухнул у порога, не позаботившись даже уткнуть лицо в ладони — пусть луна вселит в меня жёлтую лихорадку, положив конец усталости. Но моё беспамятство внезапно оборвалось. «Исцеляющий и воскрешающий!» — ворвался в него огромный детина, разделывая овцу. Надо мной склонялись двое. Я смотрел на них ровно столько, чтобы глаза привыкли к темноте, а губы — к безмолвию. По умному, проницательному взору я узнал в одном Лернию. Но его вид казался растерянным, он был удивлён и напуган. «И этот несчастный должен был утешить меня?» — безразлично подумалось мне. Дорога привела в пустоту. Но кто же тогда направлял звезду?
«Тот, кто принёс не мир, но меч», — произнёс златокудрый мальчик.
И в его глазах засветилась неземная радость…»
«Была ханука, когда, вслед за Страдием — такую гордую осанку больше не встретить в этих местах — я вышел к ослиным яслям. «Что это?» — спросил он. «Я знаю столько, что мне не стыдно признаться в незнании», — нацепил я змеиную ухмылку. Расчёт оказался точным — он вынул меч. «Песчинка, унесённая ветром…» — уже творил я короткую молитву. Но странно: я перенёс столько напастей, терпел голод и утолял жажду собственными слезами, а теперь ко мне вдруг вернулось желание жить! Во мне пробудилось любопытство, и я больше не искал смерти. «Слово острее булата», — достал я своё оружие. Он застыл в смущении. «Там — Альфа и Омега», — оборвали наш поединок пастухи, указав на ясли, над которыми сияла звезда. И я понял, что перед нами — бездна, на дне которой тайна тайн. Или это калитка в Ничто? Но кто тогда зажёг наши звёзды? «Исцеляющий и воскрешающий!» — провозгласил детина с ушами, как крылья летучей мыши. Он зарезал овцу и теперь вытирал нож о хитон. При его словах спящий у порога встрепенулся, сидевшая на его веке муха слетела, и я увидел, как Страдий узнал в нём того, кого искал. На мгновенье у него промелькнули удивление и гнев, которые сменили столь знакомые мне разочарование и презрение. Он сразу осунулся, а я с ужасом подумал, что ещё вчера мечтал погибнуть от руки этого измождённого человека. Но кто дарит жизнь? И кто рвёт её нить? «Тот, кто принёс не мир, но меч», — выдохнул игравший на дуде мальчик с глазами ангела…»
На этом история обрывается. Её окончание, иное, чем у Оригена и Клемента Александрийского, представляется мне таким. Волхвы ещё долго стояли перед дверью, из-за которой пахло молоком и сеном. Но войти так и не решились. Они чувствовали себя втайне избранными, послами всех отчаявшихся и безмерно уставших. Они пришли, стерев о репейник имя, потеряв лицо в пыли дорог, и вдруг поняли, что все люди — один человек, как три звезды — одна. Кроты, алчущие света, они приблизились вплотную: от истины их отгораживала только овчина с чёрными клочьями. Но они не увидели, как за ней улыбался Младенец.
«Будущее всегда в яслях, — изрёк один из них. — В него остаётся верить…»
«И надеяться…» — тихо вымолвил другой.
«И любить…» — прошептал третий.
Потоптавшись, они с поклоном сложили у входа самое дорогое, что было при них: меч, лекарство и слово…
РАЗОБЛАЧЕНИЕ ГЕРОСТРАТА
Нарушив приговор, его имя выдал Феопомп. И с тех пор его считают безумцем. Но бесконечно долгое эхо его поступка говорит об обратном. Мне видится здесь чудовищно далёкий расчёт, жертвой которого пали и судьи, и Феопомп, и весь мир. Теперь века смеются над Геростратом, Герострат — над веками. Вот разговор, который он мог вести накануне поджога.
Ксанф. Осень близится. У меня рубаха прохудилась — верный признак. Тут у каждого своя примета. У меня — рубаха, у философов к осени желчь разливается. (Смотрит на Герострата.) Нахохлятся, как воробьи, и тоскуют… А вчера пьесу новую давали. Один философ, чучело огородное, в угол забился и причитал: «Болен я! Как распустившийся внутри цветок цикуты, как скорпион, заведшийся внутри, меня он жалит — страх небытия, — и мысль о бренности, как вертел, прожигает мозг, и сердце студит мне могильный холод!» И дальше в том же духе. Я подумал: «Уж больно ты серьёзен для сгустка слизи, вот и вся болезнь!» (Смеётся.) И вообрази, Герострат, пока эта мокрая курица заламывала руки, хор подхватывал: «Что слышим мы? Опять — “где справедливость, боги?” — ропщет смертный, опять свою он участь проклиная, скорбит и сетует, и камни, растроганные воплями его, рыдают, и льются реки слёз, и солнце отвернулось от такой печали, и ветер дувший онемел, затихнув вдруг!» Представляешь? Я, правда, не раскусил, комедия это была или трагедия, но хохотал до упаду.