Считается, что, когда человек остается наедине с собой в гостиничном номере, он должен стоять перед зеркалом, разглядывать свое тело и мастурбировать. Я, как и положено, долго стояла перед зеркалом и внимательно себя разглядывала, но мастурбировать мне не хотелось. В последние годы сексуальные желания возникают у меня только в определенные периоды времени. Из зеркала, словно два раскосых розовых глаза, на меня молча и загадочно смотрели торчавшие в разные стороны соски. Женщина из раздевалки… Да-да, я выгляжу точно так же, как все те женщины в раздевалках, которых я видела в детстве, когда мама водила меня на пляж или в бассейн. Мне было тогда лет восемь-десять. Я смотрела на них украдкой и с ужасом думала: «Боже, неужели я тоже когда-нибудь стану такой? Неужели и у меня будут сиськи до пупа? Неужели и у меня будут такие же жирные складки на талии с красными следами резинки от трусов, напоминающие следы колючей проволоки? Неужели мой зад тоже будет похож на рыхлое тесто, на бедрах появятся следы целлюлита, а на ногах — вздувшиеся вены, синие, как реки на карте, и лиловые, как царапины? Неужели мои пятки тоже потрескаются и покроются мозолями, из-под мышек, из зада и между ног будет так же вонять лизолом, а редкие мокрые волосенки у меня в паху тоже будут свисать, как козлиная борода? Не может быть!»
— Смотри, смотри, видишь вон ту? — перешептывались мы с моей подружкой Наоми в раздевалке бассейна «Маккаби».
И вот теперь, когда я сама прихожу с Наамой в бассейн и снимаю в раздевалке одежду, я чувствую, что на меня украдкой бросают насмешливые взгляды маленькие девочки. Да, теперь я тоже женщина из раздевалки… Ладно, докурю сигарету, оденусь и пойду гулять.
Банк «Мерказ панорама», счет в котором я так и не собралась закрыть… Новые кафетерии, в которых я никогда не бывала… Кафе-мороженое, построенное на месте магазина, где в течение многих лет я покупала спортивную одежду и кроссовки… Скобяная лавка «Шнель и сыновья»… Усы, улыбка, желтые костяшки пальцев, тянущиеся к моей щеке… Карандаш за ухом… Запах пыли, побелки, скипидара… Сыновья Шнеля, последние свидетели моего детства…
Я поднялась по лестнице на улицу Мегидо и пошла вдоль высокой каменной стены монастыря Святого Максима. В воздухе стоял сухой запах кипарисов. Когда-то здесь празднично звенели колокола и через железные ворота семенили туда-сюда миниатюрные, похожие на девочек монахини в серых головных уборах. Глаза всегда опущены долу, лиц не видно, на груди — серебряные кресты, а черные платья такие длинные, что ног не видно. От монастыря нашу школу отделяла высокая стена. На переменках мы с Наоми по очереди залезали друг другу на плечи и пытались разглядеть, что за этой стеной происходит, но сквозь густую зелень кипарисов были видны только цветочные клумбы. Сейчас ворота монастыря были открыты. Впрочем, и ворот-то уже не было — только широкий вход. Впервые я могла увидеть изнутри когда-то казавшийся нам таинственным монастырь. Огромный сад стоял запущенным, розовые кусты давно никто не обрезал, на веревках между окнами висели джинсы и разноцветное нижнее белье. Пахло готовящейся пищей, слышалась русская речь: видимо, монастырь превратили в общежитие для репатриантов из бывшего Советского Союза. У подъезда стоял обшарпанный стол; за ним сидел начинающий седеть мужчина и что-то писал в разлинованной школьной тетради. Я подошла к нему и спросила, куда подевались монахини. «Монахини? — сказал по-русски. — Их нет. Улетели». Таким представился мне ответ. Вот они взмывают в воздух. Ветер пытается сорвать с них чепцы, они придерживают их руками, прижимают к бедрам раздувающиеся юбки и — навсегда исчезают вдали… Я поблагодарила мужчину на иврите, так как русского не знаю, вышла за ворота и отправилась дальше.
Через какое-то время показалась моя первая школа — начальная. Я остановилась у ограды. Во дворе все еще стояла толстая сосна, до которой каждый из нас старался добежать первым, когда мы бегали наперегонки. А вот и злополучный бордюрный камень, о который когда-то, в третьем классе, я споткнулась, убегая от хулигана Эли Гутмана, и сломала два передних зуба. В течение многих лет после этого я трогала кончиком языка маленькую дырку во рту и старалась не улыбаться, чтобы кто-нибудь не заглянул через нее внутрь меня и не увидел, что ущербность там, внутри.
Из ворот школы выбежала стайка детей, и мне показалось, что вот-вот снова появится на своем вечном велосипеде, к рулю которого прикреплен белый ящик с изображением эскимоса, смуглый, улыбчивый, похожий на Насера Хаим по прозвищу Хаим-Велосипедист. Всегда в тщательно выглаженной рубашке под белоснежным халатом, в бриджах, гольфах и черных пыльных арабских ботинках, он доставал из своего ящика «артики»[1] и резиновые черные свистки, издававшие неприличные звуки, а его руки, вечно измазанные чернилами, ловко, словно руки фокусника, пересчитывали деньги, которые мы ему совали.
— Хаим, а у тебя есть артик на двух палочках?
— Хаим, а ты привез настольный бильярд?
— Хаим, я хочу лимонный артик.
Хаим, Хаим, Хаим…
Отяжелевшая от воспоминаний, я побрела дальше. Вот и дом, на втором этаже которого мы когда-то жили. Новые жильцы нашей бывшей квартиры все здесь устроили по-своему, сделали ремонт и поменяли обычные жалюзи на балконе на электрические. Я обогнула дом и прошла на задний двор. К стволу сосны все еще были прибиты две серые дощечки — остатки лестницы, которую мы с Наоми построили двадцать пять лет назад. По ней мы забирались в наш «домик на ветвях».
Как повезло тем, кто может хотя бы изредка возвращаться в дом своего детства. Старые ворчливые родители, традиционная пятничная трапеза, неудобный раскладывающийся детский диван в комнате с бамбуковой этажеркой, купленной в Дальят-эль-Кармель, репродукции Пикассо на стенах… Мы могли бы встать с Наамой в субботу пораньше и пойти собирать кедровые шишки. Я научила бы ее доставать из них с помощью камня орешки — осторожно, чтобы не повредить, — и снимать с них тонкую коричневую скорлупу, а потом поделилась бы с ней секретом, как отчистить прилипшую к пальцам смолу. Затем мы попили бы воды из-под крана возле мусорных баков и представили бы себе, что орехи и вода — это вовсе не орехи и вода, а печенье с лимонадом — ужин «тайной пятерки»[2].
Я стала спускаться по улице Ешурун, застроенной белыми двухэтажными домами с большими приусадебными участками, которые были засажены плодовыми деревьями. Когда-то я встречала здесь нашу учительницу танцев Эрику: длинная коричневая юбка, на руках кружевные перчатки, жесткие, как металлическая стружка, волосы прикрыты соломенной шляпкой с вишенками, а впереди семенит грязно-белый терьер на красном поводке. Думаю, и она уже, наверное, умерла. А вот и гранатовое дерево, на которое мы совершали разбойничьи набеги на переменках. А это — лестница, ведущая к моей второй школе, средней. Все, как раньше. Мальчишки курят, с криками гоняют на велосипедах, а девочки с начинающей набухать грудью носят разноцветные обтягивающие майки. Все они родились в тот год, когда я закончила школу. Из здания, смеясь, вышли две молодые учительницы. Обе моложе меня. А напротив школы — психиатрическая клиника Блюменталя. Я вспомнила, какой ужас наводил на нас этот белый трехэтажный дом в стиле Баухаус. Вокруг много зелени, на окнах решетки, внутри всегда тихо. Все сумасшедшие — жертвы Холокоста, вроде Дворы, мамы Наоми. Двора вставала на кухне на четвереньки и разговаривала на идише с плитками на полу. Наоми говорила, что это она так разговаривает со своими погибшими родственниками — папой, мамой и сестрой. Когда отец Наоми, плотник, возвращался с работы, он поднимал жену с пола своими большими сильными руками и начинал успокаивать хриплым от сигарет «Эскот» голосом: «Генуг, Двойрэ, генуг»[3].
Я шла по улице Веджуд. Я эти улицы помню, а они меня — нет. Чужие ноги затоптали мои следы; чужие взгляды смыли с тротуаров всякое воспоминание обо мне. Город забыл меня, как забывают бывшую возлюбленную. Словно он женился на другой, и ее тело заставило его забыть о моем. И вот теперь я для него одновременно знакомая и чужая, близкая и недоступная…
Я с ужасом поняла, что разговариваю вслух. Из кондитерской «Кестлер» неслись запахи свежей выпечки. Рядом на улице выстроились разноцветные столики с жестяными пепельницами и сахарницами. За стойкой по-прежнему стояла все та же госпожа Маня. За стеклом были разложены штрудели, миндальное печенье, «наполеоны» и круглые печенья с прослойкой из варенья и дыркой посередине. Я заказала кофе и три маленькие булочки в пакетике: одну — овальную, посыпанную кунжутом, вторую — в форме полумесяца, с маком, а третью — круглую, безо всего. Мама намазывала мне такие булочки маслом, а тетя Рут — горьким апельсиновым джемом или медом. Я запивала их какао и рисовала ручкой на салфетках: цветы и кошек, перекошенное лицо моряка Попая[4] и прекрасное, как у феи, лицо Саманты[5], птичье лицо госпожи Мани и престарелых немецких евреев в строгих костюмах за соседними столиками. Обрывки их разговоров, круживших у меня над головой, собирались в длинные бусы слов.