С другой стороны: так смотрит жертва на ломаку и кривляку палача. Жертва уже думает о том, о чём, как она думает, палач думать не может, она думает:
У вас там восемь вечера,
У вас там ещё вчера –
У нас же, пять часов утра
И мы прошли уже вчера.
Или думает:
У вас осень,
у нас лето.
У вас дождь,
у нас жара.
Вот такая
у нас с вами
Всепогодная
игра!
Или думает, что она уже на ступеньку (автор бы сказал, на измерение) ближе к блаженству; на то она уже и жертва; а палач: «Вот, – думает палач, – посмотрим сейчас кто ближе, кто дальше…» – думает сам себе глупый палач.
Цинциннат (с закрытыми глазами) пытается пробраться сквозь эти кόрчи, увидеть, пусть и псевдочеловеческий образ – тот, который не по-человечески жив, тот, который так, так чтоб… чтоб (молодец! кто бы так не хотел?), чтоб была мечта, женщина, такая женщина, чтоб (молодец! кто бы так не хотел?), чтоб никакая даже близко, даже рядом, как говорят… ну…
Блаженство с жизнью
можно ли сравнить?..
… это как кордебалет и кабриолет…
А потом чтоб предательство. Но! Пробуждение!
«…когда коленки-коленочки (похоже на баранки-бараночки – шутка)… когда всякая жилочка-веночка тянется, вянется, стучится, на волю просится… а тут… сно-ва…» – и Родион, не в силах пока, больше, разыгрывать заказанного (не заказного, а заказанного) гуляку, посажёного генерала, повернулся к пауку и, сбившись с трагического темпа, смахнув накатившуюся медленную слезу, медленно накатившую слезу, медленно, будто опуская занавес, смахнув, добавил: – Это как сани и бани, – и хрипло, может, как каторжник на каторге: -
И мчится тройка удалая
Колокольчик Динь, Динь, Динь…»
И всё это – с колокольчиком, Динь-Динь-Динем, с тройкой, вместе с тройкой в баньку! В холодную, под замок. Где иней на полочкѐ.
Эх, вы… кордебалет, кабриолет…
Родька был неторопливым и даже флегматичным мальчиком, но как все Родионы чувствителен, горд и памятлив. Мог постоять за себя. Больше всего в жизни он не любил предателей.
И ещё добавил тюремщик Родион вместе с рыжебородой улыбкой, но… лично пауку; может, это было: «Тебе-то… да…»
Паук понял (всякий понимает своё… всякий, как говорится, сверчок знай свой шесток, всякий, как говорится, кулик… картина, как говорится, до боли знакомая), паук понял, подтянулся акробатом в цирке на одной ноге к перекладине, крутанулся раз-второй, да так, что встрепенулся свет вокруг, и прыснул летучей искрой под самый купол, туда, где окно в решётке, и стены, и потолок сходятся, чтоб тишком друг другу… друг друга… друг на друге… друг с другом… друг о друге, друг о друга и друг против друга.
Родион встал медленно вслед, вынул из кармана коробку (послушав её ухом) с мухами, невесело, огненно-ры-же-бо-ро-до улыбаясь, развёл свободной рукой: «не-э, не так… тебе-то… да…» – и пошёл кормить.
Цинциннат (тот, который уже открыл глаза) хотел сначала не поверить. Но тот, который ещё глаз не открыл (куклы, кучеры(–а), крашеная(-ые) сволочь(-и)…) хотел тоже сначала («ведь уже лежал, всё было готово, всё было кончено!») не поверить… хотел, сначала хотел, хотел… но упс! По-ми-ло-ва-ни-е! Сады Тамарины, «с кашей во рту из разжёванной сирени» – набросилось всё, затрепетало; протянулись ветки, потянулись руки, руки, ветки, зовущие, глаза, заприглашали; вроде не летели они только что «гипсом» и «сухой мглой». Потом погасло всё, и на чёрном бархате закрытых век, «на чёрном бархате, каким по ночам обложены исподу веки», стало совсем как тогда, тогда, когда: (вид сверху, панорамно, с балкона, ночное освещение) «…вдоль дорожек, в дубравах, на прогалинах и лугах, поодиночке»…
– поодиночке и парочками прохаживаются влюблённые, прохаживаются охочие до любви…
– охочие до любви кто?
2 Уильям Шекспир, сцена «На балконе» (Любовь, исторгнутая в мир двумя прелестными, в красном и зелёном существами3, зажигает звёзды, меж которых складываются вензелями неразлучные Ромео + Юлия).
– Во, тебя прёт!
Ах, почему я не «человек жизни», который «в грубейшем летописном рассказе умеет открыть могучий пульс сиюминутного существования и перенести его на свою сцену»? Почему я «человек книги», который только то и делает, что «из классических повествований извлекает красивые или жестокие слова»4?
– Во, тебя прёт!
«Традиции употребления галлюциногенов…» способствуют проявлению неподдельного лиризма и спонтанного юмора, «…специальное зелье, приготовленное из каких-то грибов, трав, а также змей, ящериц, жаб и пауков» (пауков)… наделяет способностью перемещаться во времени и пространстве, а также читать свои потаённые мысли.
Можно сжечь, как это сделал недальновидный Иван-царевич, шкурку своей зелёной невесты и тут же лишиться иллюзий… «Насильно был лишён иллюзий», напишут на мраморном обелиске.
Нет-нет! – ожидаемых вензелей из «П» и «Ц» (mauvais ton!) тоже не вышло, хотя «поодиночке и пачками зажигались рубиновые, сапфировые и топазовые огоньки», но П(ьер) и Ц(инциннат) не вышло; вышло слово, правда тоже не до конца, не совсем до конца («неправильность мучительно раздражавшая глаз, это и было…»), не совсем получившееся слово. По-ми-ло-ва-ни-… – последняя «е» не могла никак сложиться и, в отчаянии, повисла – как сморщенная дрянь… вензелем, так что Цинциннату невольно пришлось провести языком по губе, будто там образовалась пенка от простывшего шоколада или плёнка от остывшего молока.
Слово не получилось… получилось не до конца, не закончилось (это и раздражало, и хотелось закончить, кликнуть разъярённым пальцем по клавише, закричать и ударить по клавише, и завершить падающий в неизвестность аккорд!)
«Подумаешь – Бах!» – сказал бы Родион.
Ах, как хотелось Цинциннату (пальцем по клавише!)
– Призраки! Привидения! Пародии! – сказал первый Цинциннат и разрешил тем неустойчивый интервал в тонику, спасая, как всегда, второго от необдуманного поступка, за который снова же пришлось бы отвечать первому.
В распахнувшейся двери появился адвокат с толстой папкой в одной руке, во второй с ручным зеркальцем, в котором мимоходом (последний штрих) рассматривал на своём лице… своё лицо. За ним: Эммочка, стражник(и) в масках (хотя им и хотелось показать своё лицо, хотелось, чтоб женщины знали их в лицо, но было ещё не время), старушка-мать директора, старушка, мать директора тюрьмы, мать Цинцинната, Цецилия Ц. с профессиональным саквояжиком, в котором неистово «шеберстило» («должно быть, в него свалилась мышь»), супруга директора не пришла (была занята). Оттуда, где окно, потолок и угол, слева, оттуда, где Родион кормил паука – Родион навстречу стражникам, мамам и Эммочке(-кам)… нет! это был не голос Родиона! а голос Родрига, Родриг(а) Ивановича – директора тюрьмы. Цинциннат повернулся, и действительно (фантомы, снова же иллюзии и тени), Родриг Иванович чистил дорожной одёжной щёткой лацканы своего сюртука (прилипли рыжие волоски)… чистил лацканы от прилипших к ним рыжих волосков: «Обманщики! Подсунули!» – жаловался Родриг, получившийся из Родиона, Иванович, жаловался на некачественную бороду, суя её во внутренний карман сюртука, жаловался…
«Обманщики!» и «Подсунули!» остановило хлынувшую было, в открытую дверь первомайскую демонстрацию, с флагами, портретами и транспарантами… Всё посунулось, будто и впрямь всё уличили в обмане, посунулось вспять, и дверь посунулась, и закрыла всё; которое… как раз то, которое могло бы… которое мог бы, которое, может быть, могло бы стать понятным, стало бы понятно Цинциннату, могло бы, наверняка, прояснить Цинциннату что-нибудь… жестом, позой, случайно обронённым словом, неправильно поставленным ударением… а то и прямым текстом: казнить, мол, нельзя, мол, помиловать!..
– «Узнав из достоверного источника, что нонче» или в некотором недалечье решится ваша судьба… – говорил директор тюрьмы (паук на плече – щелчком сбит). – Я на-а-деюсь… Родион ничего ещё?.. потому что ещё ничего… Ах, всегда какая-то оплошность! Жизнь какая-то… как надоедливая муха. Роман Виссарионыч, ну, где вы там? прошу!
Роман Виссарионович, всё ещё с перевязанной шарфом шеей (уже давно простудился), зашёл (за ним, в проёме отпахнувшейся, как крокодилова обложка фотографического альбома5 двери – моментальная фотография: транспаранты, флаги, герб города (доменная печь с крылом), тесть с громкоговорителем («клокочущий на вершине красноречивого гнева»), два шурина-мурина в позах – разбивают палатку – позади), скобка закрылась, и зашёл с перевязанной шарфом шеей.