Такой герой пребывал без надобности нашей печатной литературе и через полвека после своего появления на свет.
Когда умер Александр Аникст, последний из членов созданной в 1957 году в Союзе писателей комиссии по творческому наследию Кржижановского, я обнаружил в его бумагах обширную переписку с журнальными редакциями — след предпринятых им в шестидесятых годах попыток напечатать прозу Кржижановского. С одинаковым любезным равнодушием отклоняли её «Новый мир» и «Наш современник», «Крокодил», «Музыкальная жизнь» и все остальные (за исключением… шахматного журнала, поместившего изящную стилизацию «неизвестной главы из Свифта» — «Моя партия с королём великанов»). Ещё была пора оттепели. Поэтому редакции не ограничивались отписками, а демократично обосновывали отказы. И как на грех — _ни одно_ из «обоснований» не имеет отношения к содержанию возвращённых Аниксту текстов, которые, судя по всему, остались непрочтёнными.
Вяземский писал про полуобразованных и амбициозных критиков своего времени, что они «коснеют в убеждении, что неведомое до сего дня им было неведомо и всем остальным». Оборотная сторона этой «образованщины» — убеждённость в достаточности своих знаний, в том, что не узнанное до сих пор знать необязательно…
Впрочем, неудача Аникста увиделась мне закономерной: у меня уже был собственный опыт такого рода. Двенадцать лет я старался убедить сотрудников различных редакций хотя бы прочитать новеллы Кржижановского. Безуспешно.
Вопреки пресловутой формуле: «Доверяй, но проверяй», — моим рассказам, что писатель этот некогда привлекал внимание авторитетнейших современников своих, не доверяли. И проверять их — собственным чтением — не пытались. В полном соответствии с пушкинской фразой о лени и нелюбопытстве. И в противоречии с его же утверждением об умении любить мёртвых.
Правда, кое-кому из наиболее начитанных редакторов имя автора было всё же знакомо. Как ни парадоксально, это ещё более укрепляло их в решимости не читать его — дабы, не дай Бог, не впасть в «ревизионизм» авторитета непререкаемого. Дело в том, что Кржижановский упоминается в одном из горьковских писем.
В 1932 году, в очередной раз пробуя пробить редакторско-цензорскую стену на пути Кржижановского к читателю, Евгений Ланн передал несколько его вещей — через Георгия Шторма — Горькому. Великому пролетарскому писателю очень всё это не понравилось, о чём он и сообщил с нескрываемым раздражением. Будучи осторожен — подчас до робости — в обращении с поэзией, с прозою — чужой — Горький обходился решительно, с наставнической строгостью, полагая (основательно или ошибочно — другой вопрос), что здесь его опыт, образование и вкус достаточны для суждений категорических.
«Инакопишущие» лишь в исключительных случаях могли рассчитывать на его сочувствие.
Сочинения Кржижановского были сделаны совсем по другим, не-горьковским меркам. Тут «чуждым» было всё: философия, архитектоника, стиль, язык. Для «проникающего» чтения требовалось качественно иное — и потому «дискомфортное» — внутреннее усилие. Эту прозу «думанием не возьмёшь: тут надо включить мышление».
Не случайно после смерти писателя составлением тома его художественной прозы (из двухтомника, сперва принятого, а после отвергнутого «Советским писателем») занимался не беллетрист, а философ — Валентин Асмус, в юности — в Киеве — слушавший лекции его (том статей готовили Аникст и Валентина Дынник).
По счастью, суровость горьковской оценки не сказалась на прижизненной судьбе Кржижановского — письмо было опубликовано много лет спустя. Однако то, что Горький не столько новый творческий метод создал (тут ещё бабушка надвое сказала: «а был ли метод»?), сколько возглавил административную систему в литературе, упрочил её своим авторитетом, будучи назначен Сталиным главным начальником над советскими писателями, не могло не отразиться на самых талантливых из них, то есть не вписывающихся в систему. Эта его власть была односторонней — разрушительной. Похвала Торького далеко не всегда и не всякого могла защитить, зато неприязнь оказывалась рано или поздно пагубной для неугодившего автора.
Последствия коллективизации в литературе, ознаменованной Первым съездом писателей, были немногим лучше, чем в сельском хозяйстве. Возникшее в результате — и по сей день здравствующее — «министерство творчества» — под стать оруэлловскому «министерству правды», изготавливавшему и внедрявшему в общество заведомую ложь, а заодно и «министерству любви», где пытали и убивали всех, в чьём сознании эта ложь не приживалась (обнародованный ныне перечень расправ с писателями руками их «коллег» пока далеко не полон). Зло охотнее всего выступает под псевдонимом.
Кстати, о псевдонимах. «У нас слаще всего живётся Горькому, а богаче всех Бедному», — заметил Кржижановский.
Шанс на издание Кржижановского появился как раз тогда, когда мне уже казалось, что единственный выход — выпустить его книги за границей. И уже оттуда, из зарубежья, они — подобно многим и многим другим — попадут к нашим читателям. Тем более что приходящее «оттуда» не нуждалось в рекламе, почти всегда было «обречено на успех», марка западного издательства воспринималась чуть ли не как гарантия высокого качества. Но главный довод в пользу такого решения был тот, что никак иначе, думалось, не спасти наследия Кржижановского от повторного погружения в забвение. Надеяться на то, что кто-нибудь когда-нибудь снова раскопает его рукописи и ухлопает годы на возню с ними, было бы наивно. Случайность, как правило, одноразова…
По всему по этому мне, уже располагавшему почти полным архивом Кржижановского (благодаря тому, что успел застать в живых некоторых близких к нему и Бовшек людей), было безразлично — на каком языке появится первая книга его. Лишь бы появилась. Немецкая переводчица ужа начала работать, когда издательство «Московский рабочий» неожиданно приняло и в рекордные по нашим понятиям сроки (меньше двух лет) выпустило в свет «Воспоминания о будущем». Вскоре после этого заинтересовалось Кржижановским и французское издательство.
Любопытно, что в первом разговоре с представительницей этого издательства я всячески выделял и подчеркивал «европеизм» Кржижановского, его близость к писателям, давно и прочно признанным читающей публикой Европы и Америки, к писателям, многие художественные открытия которых он, сам того не ведая, предвосхитил. Я говорил о немецких философах, о метафизике По и Кафки, о парадоксализме Честертона и Шоу, о мыслях, образах и образе мыслей Мейринка и Борхеса.
А она возражала, что всего интересней как раз его «русскость», проникновение мыслью — и словом — в самую суть творившегося и творящегося здесь, у нас. И сочувствовала будущим переводчикам этой прозы, где семантическая многослойность неотделима от виртуозной стилистики, так что потери при переводе неизбежны. И тяжкий труд — свести их хотя бы к допустимому минимуму.
Самое время сказать, что русский язык не был родным для Кржижановского, родившегося и выросшего в польской семье. Впрочем, у него были недурные предшественники. Например, поляк Конрад, признанный образцовым стилистом в английской прозе. Или поляк Аполлинер, ставший классиком французской поэзии. …И пред твоими слабыми сынами Ещё порой гордиться я могу, Что сей язык, завещанный веками, Ревнивей и любовней берегу, — писал ровесник Кржижановского Владислав Ходасевич, полуполяк-полуеврей.
Кржижановский мог бы повторить эти строки — от себя. Однако его любовь к языку была иного свойства, пожалуй, без примеси ревности. Свобода от догматизма, от абсолютизма затверженных с детства формул и канонов в сочетании с обострённо ответственной, осознанно тщательной работой над словом и фразой образовали стиль его прозы, где ничего нельзя тронуть, не разрушив целостности. Стоило недавно корректорам привести одну из его вещей, руководствуясь наилучшими побуждениями, в согласие с «нормативной» пунктуацией, страницы эти стали неузнаваемы. Их словно парализовало нарушение незримо-жёсткой ритмичности авторской речи. Так мы не вспоминаем о воздухе, пока не начинаем задыхаться. Его стремление к предельной точности слова раскованно — и потому не поддаётся имитации. Его неологизмы не рассчитаны на повторения, на жизнь вне текста, ради которого созданы. Сотня новых значений берёт он из древних и современных языков, придавая им русскую форму и звучание, потому что слово приблизительное, будь оно трижды «исконно русским», толкает читателя разминуться с мыслью автора.
«Соблюдению правил я предпочитаю создание правил» (С.Кржижановский. Записные тетради).
Первоклассная машинистка, печатавшая сочинения Кржижановского для первой книги, жаловалась, что работа медленна и трудна — из-за непредсказуемых поворотов едва ли не каждой фразы и неугадываемых слов. Что профессиональный навык, инерция, когда скорость перепечатки обеспечена угадкой ближайших, хотя бы на два-три слова, продолжений, в этом случае не только не помогает — мешает.