Прижился в конце концов термин "сорокалетние" как, видимо, более звучный, если не сказать – хлёсткий. Придумал его, кажется, Володя Бондаренко, но наверняка утверждать не могу, поскольку на "учредительном собрании", которое сос- тоялось 24 ноября 1979 года в 1-м Кадашевском перулке в помещении Общества книголюбов, не присутствовал. Накануне Бондаренко, с которым я тогда говорил впервые в жизни, да и то по телефону, настойчиво зазывал, подробно перечисляя, кто будет. Проханов (точно помню, что первым назвал именно его) и Шугаев, Ким и Попцов, Баженов и Маканин, Скалон и Курчаткин… Я не пошёл. Не отказался, нет, просто не пошёл. Во-первых, из всех, кого назвал Бондаренко, лично знаком был лишь с Маканиным, а во-вторых, не понимал цели этого собрания.
А если б понимал? Если б понимал – не пошёл тем более. Зачем? "Ты царь: живи один", – из всех пушкинских заветов всю жизнь охотней всего следовал именно этому. Раз даже вынес эти слова в заголовок небольшого эссе, взяв себе в союзники, помимо Пушкина, еще и полузабытого немецкого драматурга Фридриха Геббеля, написавшего, кстати сказать, трагедию из русской жизни ("Димитрий"). В своём обширном дневнике – лучшее, что осталось после него, – Геббель отчеканил замечательную формулу: "Вся жизнь – неудачная попытка индивидуума обрести форму: постоянно перескакиваешь из одной в другую, и каждая тебе то узка, то широка…"
Но форму нельзя обрести в толпе, пусть даже и в толпе респектабельной. Я понимаю, что история искусства доказывает обратное: импрессионисты, акмеисты и так далее, но я говорю сейчас только о себе. Мне любое соседство мешает, подавляет, у меня слишком мало сил – и творческих, и духовных – чтобы противостоять чужому влиянию. Тем не менее из всех "сорокалетних" я в 82-м был, кажется, самым сорокалетним: именно в этом возрасте – ровно сорок – прожил весь год, за исключением последних шести дней, когда сорок один стукнуло. Но это сугубо формальный признак. Никакого внутрен- него единства со своими товарищами по поколению – ни эстетического, ни психологического – не ощущал, да, кажется, и не нуждался в этом. Однако так получилось, что всё в том же 82-м именно я стал ненароком автором едва ли не манифеста "сорокалетних". Во всяком случае, Алла Латынина писала в "Литературной газете": "Статья Руслана Киреева – не первая в ряду литературных манифестов, и если что в ней решительно ново – так это смелость оперирования литературоведческими категориями. "Новое качество литературного мышления", "контрапункт", "полифония", "амбивалентность"…" Последним словечком критики меня особенно достали. Приводили его к месту и не к месту, а Бондаренко – тот даже великодушно предложил в полемическом запале переименовать прозу "сорокалетних" в "амбивалентную" прозу.
Между тем я и не помышлял писать никаких манифестов, а статья, которую восприняли так и которая послужила поводом для многомесячной дискуссии, провалялась в редакции более полугода.
Мне сразу же было сказано, что для публикации должны созреть определённые условия. "Какие?" – поинтересовался я. Ну, во-первых, надо заранее подготовить оппонентов. Во- вторых, дождаться удобного момента: сейчас не время для статьи под названием "Возможны варианты". При этом мне даже не предлагали изменить название, настолько срослось оно с текстом, ратующим за толерантность, терпимость и плюрализм, хотя этих слов и не было в тексте. Нет-нет, не за политический плюрализм, за литературный, но все понимали, что литература, равно как и театр, равно как и кино, была у нас полигоном для обкатки именно политических идей. И у нас, и в странах так называемого социалистического лагеря. События в Польше, где всё еще действовало введённое в декабре 81-го военное положение, демонстрировали это с красноречивой наглядностью. Помню, каким откровением были для нас польские книги, польское кино, польский театр… С последним я познакомился, когда в 69-м прилетел по журналистскому обмену в Варшаву. Наибольшее впечатление произвели на меня мини-юбки на девочках и постановка в каком-то маленьком театре гоголевского "Носа". Увидеть что-либо подобное в Москве было в то время немыслимо...
Но возвращаюсь к своей многострадальной статье, для появления которой, не уставали повторять мне, требовалось два как минимум условия: оппоненты и удобный момент.
Оппоненты нашлись: первым был прозаик Юрий Антропов. Наступил и удобный момент: во вторник, 26 января, умер Суслов, не допускавший и мысли ни о каком плюрализме, а ровно через неделю, в следующий вторник, я держал в руках газету со своей статьёй. К подписчикам она должна была поступить на другой день, в среду, но я не поленился приехать в редакцию, где мне презентовали завтрашний номер.
Рядом с моей статьёй, точно выверенная по объёму, была статья Антропова. Называлась она "Решение – единственное". Заголовки, набранные одним шрифтом, почти вплотную приблизили друг к другу, так что читались они как одна фраза. Точнее, как партийная директива. Варианты-то возможны, но решение все-таки – единственное... Главный идеолог империи умер, но грозный пригляд его ощущался во всём.
Я не рядился в тогу этакого беспристрастного и стороннего наблюдателя. Какая тут беспристрастность, если каждый твой роман обвиняют в расплывчатости авторской позиции… В непроясненности отношения к герою… В объективизме… Излишнем объективизме – оговаривались при этом, что сразу переводило разговор из альтернативного плана "или – или" в план качественный: а в какой, собственно, мере приемлема попытка автора понять "правду" неправого человека? Вот и призывал я уйти от толстовской одномерности в пользу, скажем, объёмности Достоевского. Либо, ещё лучше, – Пушкина, у которого Сальери имеет такое же право голоса, как Моцарт.
Взывал я к авторитету не только классиков, но и современников. Привёл слова Матевосяна из его нового рассказа "Под ясным небом старые горы": "Никаких советов давать не буду, читай спокойно, не бойся".
Чуть ли не треть моей статьи перекочевала в статью моего оппонента в виде цитат, которые он комментировал то язвительно, то с пафосом. Мы никогда не разговаривали с Антроповым, даже не были, кажется, знакомы, но спустя много лет, уже незадолго до смерти, он прислал мне книгу с автографом и письмо, в котором говорилось, что его новый роман "перечёркивает" всё, что делал он раньше. "Он опровергает и мою творческую позицию в той дискуссии, на участие в которой я не сразу согласился."
Письмо отпечатано на машинке, но от руки сделана приписка: "Вам – верю". (Перед этим названы те, кому не верил.)
Открытая в начале февраля дискуссия завершилась в конце июля большой редакционной статьей, где было констатировано, что позиция Р. Киреева "вызвала решительное несогласие большинства участников дискуссии". Заодно были "точно выявлены типичные недостатки ряда произведений "сорокалетних" и прежде всего обозначившаяся в них нечёткость авторской позиции в подходе к сложным жизненным явлениям".
Мне выражали сочувствие – и при личных встречах, и по телефону, и письменно…
Игра под названием "проза сорокалетних", достигнув своего апогея в середине 80-х, начала затихать, выдыхаться и совсем умерла как раз к рубежному 91-му. Распалась, как распался Советский Союз, – практически одновременно с ним. Или даже немного раньше. И только тогда, задним числом, я окончательно осознал, что, как ни сопротивлялся, а был-таки втянут в неё. Участвовал…
Знающие люди поняли это, конечно, давно: не зря "Литературная газета" в самый разгар затеянной мной дискуссии опубликовала под своей традиционной рубрикой "Анфас и в профиль" три дружеских шаржа Наума Лисогорского. Слева, на стопочке книг, был изображён в профиль облаченный в военную форму Сергей Баруздин, тогдашний главный редактор "Дружбы народов", справа, тоже в профиль и тоже в военной форме – Николай Старшинов, редактор альманаха "Поэзия", а посерёдке – Руслан Киреев, анфас.
Киреевых, впрочем, было два: черный и белый. Так отобразил художник мою злосчастную "амбивалентность". И, как развернутый комментарий к шаржу, – большая статья под весёлым названием "Соло из двух голосов". Написал её Виктор Камянов, один из немногих, кто решительно поддержал меня в той разбойничьей дискуссии. Решительно и бесстрашно… Тоже, кстати сказать, фронтовик, как мои уважаемые соседи по "анфасу и профилю".
Конечно, "черный Киреев" оттесняет, заглушает "Киреева белого" – просто глаз прежде всего останавливается на этой африканской физиономии, ещё более устрашающей в обрамлении набросанных легкими штрихами симпатичных изображений Баруздина и Старшинова. Ну что ж, подобного очерни- тельства, не только графического, следовало ожидать. Сам ведь писал о жестокости Игры, причём как раз в то самое время писал, когда расположенный ко мне художник Лисогорский изготовлял свой не очень-то дружеский шарж. В день выхода газеты он позвонил мне, спросил, не обиделся ли я, заверил в неизменной симпатии ко мне и с особым значением в голосе упомянул о нашей духовной общности.