Спорили мы в основном о политике – художественные проблемы Проханова мало волновали – и спорили всюду: в холлах редакций и в Сандуновских банях, где к его услугам всегда был роскошный номер, и уж, конечно, в его огромной квартире на Пушкинской площади, куда он однажды привёл меня из Дома литераторов, опасаясь, что сам не доберусь домой. Полночи просидели в его кабинете с фантастическими бабочками, которых он пленил в фантастических странах. Жена Люся, мать троих детей, пожарила нам глазунью из полдюжины яиц, он поставил передо мной графинчик, не знаю уж, с каким напитком, опорожнив который я наконец угомонился. К моим услугам была тахта, хозяин самолично принёс одеяло и подушку. А когда на рассвете я с гудящей головой пытался выбраться наружу, мой ангел-спаситель неслышно возник рядом и заботливо проводил гостя до самого лифта…
Споры спорами, генеральная же сверка наших позиций прошла практически без каких бы то ни было аргументов – как с его стороны, так и с моей. Это случилось 25 апреля 87-го года в ресторане все того же Дома литераторов. Даже не в самом ресторане, а в отдельном помещении, где был заранее сервирован стол на восемь персон.
Явились все восемь. Ким и Курчаткин, Гусев и Бондаренко, Личутин и Афанасьев, Киреев и Проханов. Последний, собственно, не мог не явиться, поскольку торжественный обед давал именно он – по случаю выхода новой книги.
Высокая стопа заблаговременно подписанных толстенных томов ждала нас на отдельном столике. За них-то и провозгласили первый тост. А вот последний сорвался. Последний и самый главный, поскольку должен был скрепить союз единомышленников. Или, говоря проще, группу поддержки…
Проханов объявил, что после долгих и мучительных размышлений решил выставить свою кандидатуру на пост первого секретаря московской писательской организации. Вместо Феликса Кузнецова… "Но если, – добавил он, – хотя бы один из вас скажет "нет", мы встаём и расходимся. Ни обиды, ни тем более зла держать не буду – обещаю вам."
"Нет" сказал я. И мы разошлись. Он сдержал обещание – ни обиды, ни тем более зла я не почувствовал. До сих пор… Быть может, потому, что слишком далеко разошлись? Разошлись во всех смыслах слова…
Полностью печатается в журнале "Знамя", №5
Валерий Ганичев ПОСЛЕДНИЙ СТАЛИНГРАДЕЦ
Казалось, и износу ему нет. Все последние десять-пятнадцать лет он не без обиды говорил: "Валера, ты меня не забывай, приглашай на все встречи и во все поездки". И хотя мы пытались щадить нашего воина, он ездил на все крупные писательские встречи, вступал во все дискуссии и работал над своей последней книгой, называя её с вызовом то "Оккупанты", то "Венский вальс" – о последних боях и первых послевоенных буднях воинов южной группы войск, взявших Вену и ставших там на мирную службу, ощущая всю сложность нашей послевоенной жизни.
В последние годы он был духовным вожаком российских писателей – его даже избрали председателем Высшего творческого совета Союза писателей России.
Писательские поездки были близкие и дальние, хлопотные и нелёгкие: Якутск, Омск, Краснодар, Орёл, Белгород, Волгоград, Челябинск, Красноярск, Иркутск. Помню Омский сибирский пленум: метёт снег, мороз отменный, мы выступаем, отвечаем на вопросы. А Михаил Николаевич безотказен, чёток, весел. А уже в конце пле-нума, хитро прищурясь, говорит: "Валера, а ведь ты здесь в школу начинал ходить?" "Откуда, – спрашиваю, – знаешь о своём коллеге?" "Ну, как же, я о тех с кем ходил в атаку и в окопе сидел, всё знал. Это уже родные". Съездили мы с ним и в марьяновскую шко-лу, где я пошёл в школу в 1941 году. А он в том же году встретился с врагом лицом к лицу. Но нас, кто исповедовал их фронтовые ценности: любовь к Родине и народу, считал соратниками.
Я Михаила Николаевича узнал в начале 60-х, когда мы в журнале "Молодая гвардия" печатали две его хрустально-прозрачные, чистые романы – "Ивушку неплакучую" и "Вишнёвый омут". Ка-кую же любовь излил он на своих земляков, на своих реальных и художественных героев. Как умел он воссоздать незабываемый мир их жизни. Как оградил их от грязи, пошлости и хамства. Нет, они реальные, простые и возвышенные крестьяне России.
В его селе Монастырском, когда мы приехали на юбилей, я узнавал всё: стоял у глубокого задумчивого омута, ходил к неплакучей ивушке, слушал знакомых соловьёв. Затянули протяжные песни у пруда. "Ну как тебе мои прототипы?" – с любовью оглядывался он на земляков. – Да я из всех знаю. И читатели твои их знают.
И их полюбили читатели, находя то хорошее, чистое, человеческое, на что всё время покушались ненавистники крестьянства. Всё это было им чуждо, Маркс, например, вообще называл всю деревенскую жизнь "идиотизмом". Алексеев категорически с этим не соглашался, высвечивал своим талантом такие качества русского крестьянина, что вся критика причисляла его к "почвенникам", "деревенщикам". Кто с восторгом, а кто и не без доли иронии, предполагая в этом что-то не до конца совершённое, второстепенное. Основоположниками же этого направления называли других. Думаю, что вместе с ними он и был главным "деревенщиком" – тем, кто возобновил нравственное, совестливое, сочувственное к людям направление русской художественной прозы. Причём он не погружал их в искусственно трагическую, драматическую среду. Он любил жизнь и передавал её со всеми красками своего таланта. И его герои входили в нашу жизнь, вызывали себе подобных на разговор, множили Добро и Любовь.
Это и его журавушка, и ивушка неплакучая, и его афористический дед, провозгласивший высший крестьянский принцип: "Хлеб – имя существительное". И действительно, по этой трудовой сознательной логике всё остальное – прилагательное, т.е. прилагается к труду и любви человеческой.
На Руси издревле всякий землепашец, он же и воин в любой момент. Михаил Николаевич – великий воин, он же и выдающийся писатель и художник ратного подвига. Как регулярный солдат он сражался и отступал в 41-м и 42-м до Волги. Как победоносный солдат он сражался и наступал от Сталинграда через Курскую битву, Прохоровку, Днепр, Румынию, Венгрию до Праги и Вены.
Его "Солдаты" понравились Михаилу Александровичу Шолохову, с ними он и вошёл в Союз писателей. Ну а потом – знаменитые "Драчуны", с конфликтами и драками тридцатых и великой драмой голода тридцать третьего, того "голодомора", которым предъявляют счёт русским людям украинские "самостийники". Алексеев показал: как косил голод, устроенный усилиями тех, кто кричал об "идиотизме" села русских, украинцев, не разбирая национально-стей. Да и те "драчуны", что остались живы, почти все и полегли на полях Великой Отечественной, ибо сражались ради жизни на земле. "Драчуны" – это великая книга о стойкости, жизненности нашего человека, о драмах, трагедии нашей жизни.
Тогда Михаил Алексеев поразил общество, показал, что честность художника, его талант могут преодолеть все препоны и препятствия и явиться миру в полноте правды.
Ну а потом он отдаёт долг своим соратникам, своим товарищам – красноармейцам, бойцам, воинам Великой Отечественной войны. Он пишет роман "Мой Сталинград" о сталинградцах – не панорамно-стратегический, не эпопею, а глубинно событийный, героически жертвенный о том, своём, Сталинграде, который он видел, в котором терял товарищей, в котором сражался и остался жив.
С какой-то оправданной наивностью он часто говорил: "Надо же, я участвовал в двух самых жестоких и кровавых битвах второй мировой войны и вот – живой. Одной бы битвы хватило".
Но Господь берёг его, чтобы с сыновней трогательностью рас-сказал о своей матери, о своих сельских земляках, о своих однополчанах. В последние дни, когда я был у него, в изголовье висела потемневшая старинная икона. "Выразительный лик, – оживился он, – маму и отца ей венчали". Потом впал в беспамятство, очнулся, с сожалением сказал: "Вот подвёл я тебя – не окончил "Оккупантов". – Ну, о чём ты, Михаил Николаевич, ещё окончишь. Вот вчера на 50-летии журнала "Москва" хорошо говорили, киноролик показали о тебе. Ты там молодой, с хитринкой. Вспоминали Карамзина. – Лицо его просветлело. – Как же!
Действительно, это ведь был издательский подвиг при всеобщем историческом голоде, когда "реформаторы" и "перестройщики" заявили, что они ведут страну к новой жизни, Алексеев решил на-помнить о прошлом и его уроках и стал печатать "Историю Государства Российского" Карамзина. Небезызвестный "прораб перестройки" потребовал прекратить печатать нелитературные материалы в литературном журнале. Но не тут-то было – читатель потребовал. Тираж литературного журнала подскочил до фантастического уровня – 600 тысяч!