Конечно, "черный Киреев" оттесняет, заглушает "Киреева белого" – просто глаз прежде всего останавливается на этой африканской физиономии, ещё более устрашающей в обрамлении набросанных легкими штрихами симпатичных изображений Баруздина и Старшинова. Ну что ж, подобного очерни- тельства, не только графического, следовало ожидать. Сам ведь писал о жестокости Игры, причём как раз в то самое время писал, когда расположенный ко мне художник Лисогорский изготовлял свой не очень-то дружеский шарж. В день выхода газеты он позвонил мне, спросил, не обиделся ли я, заверил в неизменной симпатии ко мне и с особым значением в голосе упомянул о нашей духовной общности.
Общность… Это слово так или иначе фигурировало у всех, кого причисляли к "сорокалетним" и кто имел охоту (и возможность) письменно высказаться по этому поводу в специально подготовленной Володей Бондаренко анкете. Правила Игры позволяли…
В.КРУПИН. Общность "сорокалетних" чувствую.
А.КИМ. Общность "сорокалетних" – в мироощущении, в обострённой восприимчивости человеческого страдания, в восприятии эпохи как трагического момента истории.
А.АФАНАСЬЕВ. Сближает общность взглядов на жизнь, схожее понимание происходящих в обществе и в человеческой душе перемен.
А.КУРЧАТКИН. Из общности возрастов вытекает в немалой степени понимание времени.
Г.БАЖЕНОВ. Я чувствую и общность, и тягу к общности.
И лишь один честно признался: только тягу. И проницательно добавил: "Не уверен, что она сохранится на протяжении всей жизни поколения".
Крупным планом.
Александр ПРОХАНОВ
Это был, без сомнения, самый азартный игрок, с сумасшедшей энергетикой, которая не ослабла и теперь, когда ему под семьдесят…
В 82-м мы уже были знакомы, но шапочно, близко же сошлись в марте 83-го, когда журнал "Знамя" командировал в Волгодонск на подшефный "Атоммаш" нескольких своих авторов, нас с Прохановым в том числе. Индустриальный гигант прислал за нами небольшой самолёт, и семь гавриков с ящиком книг, которые мы должны были вручить там от имени редакции, отправились на берег знаменитого Цимлянского водохранилища.
Я дилетантски пишу просто "самолёт", Проханов же, выпускник авиационного института, сразу же определил и тип его, и год постройки, и технические характеристики. Мгновенно расположил к себе обоих пилотов, и те смотрели сквозь пальцы, как мы, устроившись на холодных металлических сиденьях, хлестали водку.
Проханов, впрочем, не хлестал, а лишь пригубливал. Он вообще равнодушен к алкоголю: допинг ему не нужен, эмоциональный градус его и без того высок. "Вдохновение, чай... – иронизировал надо мной, брякнувшим, что, когда работаю, пью зелёный чай. – Мне достаточно "Последних известий".
Ирония, подчас весьма тонкая, изощрённая язвительность, а то и сарказм живут и жалят в его устной речи. Он блестящий полемист: разбил, к примеру, такого опытного политика, как Ирина Хакамада, причём сделал это на глазах миллионов телезрителей, которые, голосуя в прямом эфире, отдали ему вдвое больше голосов, нежели его противнику. (Не оппоненту, а именно противнику: передача называлась "К барьеру!")
Но вот вопрос, на который я не могу ответить: почему в его текстах, в его огромных и многочисленных романах нет даже намека на иронию? Патетика царствует там. Риторика. Пафос громких, прямо-таки оглушающих слов и ослепляющих эпитетов, часто поразительных по точности и неожиданности.
Тут, пожалуй, он мог бы посоперничать с самим Юрием Олешей, признанным королем эпитетов, хотя не уверен, что это сравнение придётся по вкусу Александру Андреевичу. Его, создателя эпических полотен, уподобляют какому-то камерному писателю… А ведь между автором небольшой повести "Зависть" и творцом монументальных романов есть еще кое-что общее: оба третируют интеллигента, противопоставляя ему человека дела.
Итак, человек дела… Но если у Олеши художественная нагрузка ложится на первое слово, то Проханов заворожен вторым. Именно дело у него во главе угла, причём дело, воплощённое во что-то материальное, во что-то большое и мощное.
"Ему хотелось описать бетонные блоки ГРЭС с полосатыми трубами, кидающими в ночное небо красный дым. И гул стальных агрегатов, вырабатывающих молнии света. Конструкции железнодорожных мостов, принимающих в натянутые дуги свистящие стрелы составов… Медномасленный грохот корабельных дизелей. Он хотел описать индустрию, вертолеты, корабли, вездеходы."
Это его ранний рассказ "Красный сок на снегу", причем дорогой для автора рассказ, программный, коль скоро включён в сборник под названием "Мой лучший рассказ". Составитель этого увесистого тома Анатолий Шавкута сам ничего не выбирал, разве что авторов, "сорокалетних" и близких к ним по возрасту, а уж те сами определяли, что у них лучшее…
На "Атоммаше" я воочию убедился, что значит для Проханова техника. После вручения книг, на что ушло не более получаса, он сразу же исчез куда-то. Мы подождали его, а потом начали поиски, робко углубляясь в лабиринты бесконечных цехов, все дальше и дальше уходя от площадки, где проходила наша скромная культурная акция.
Обнаружился он часа через три, не раньше. Весь завод облазил (или почти весь) и был возбужден, опьянен – да-да, опьянён малопьющий этот человек, повторяя восхищённо: "Какие машины! Господи, какие машины!"
Но буквально в тот же день я стал свидетелем, как акцент со слова "дело" переместился у апологета техники на слово "человек". Опять внезапно пропал один из участников нашей знаменской экспедиции, правда, теперь это произошло уже в городе, после ужина, вечером. А поскольку этого непутевого господина поселили в одном номере с Прохановым, то он первым забил тревогу.
Непутевым господином был я. Просто в кино пошёл, чтобы убить время (в моих записях сохранилось название фильма: "Большие гонки"); и в мыслях не было, что кто-то заметит мое отсутствие, а тем более обеспокоится им.
Когда я вернулся, мне сразу же с укором объявили, что не на шутку встревоженный Проханов оставил уютное гостиничное застолье и отправился разыскивать меня. Безлюдные, плохо освещённые улицы чужого города и впрямь могли внушить тревогу: я явственно увидел ее, уже, правда, опадающую, остывающую, в устремлённых на меня глазах моего соседа по номеру. "Надо же предупреждать", – мягко, как бы стесняясь, что делает замечание, упрекнул Александр Андреевич.
В отношениях со своими товарищами (а в тот день я, несомненно, был его товарищем – по поездке, по гостиничному номеру, по литературному цеху, но это в последнюю очередь) – в отношениях с товарищами он всегда отличался и деликатностью, и самоотверженной готовностью помочь. На пятидесятилетнем юбилее, который он отмечал в ресторане "Москва", собралось человек двести гостей, не меньше, причем литераторов было немного, все другие какие-то граждане, о профессиональной принадлежности которых мы узнавали постепенно из их тостов. Эти люди вспоминали Мозамбик и Анголу, Эфиопию и Кампучию, Афганистан и Никарагуа… Они не живописали опасности, которым подвергались в этих экзотических для нашего слуха странах, они говорили о том, как мужественно, как по-солдатски стойко держал себя нынешний виновник торжества, в какие переплёты попадал вместе с ними, как подставлял плечо в трудную минуту, как пил в джунглях воду из какой-то лужи, как лежал с температурой под сорок в наспех сооруженном из бамбука и пальмовых листьев малярийном бараке…
Эти люди говорили скупо и подчас косноязычно, иногда слишком тихо для столь большого зала, так что раз или два мне приходилось подыматься со своего места и подходить ближе, чтобы услышать. Я верил тому, что говорили. Больше того, я и сам мог бы кое-что добавить: за два с половиной года до этого, в промозглую холодную осень 85-го наш будущий юбиляр приехал, тоже с температурой сорок, ко мне на окраину Москвы, чтобы поздравить с выходом в "Октябре" повести. Я пригласил его, поскольку он имел к этой публикации самое непосредственное отношение. Как член редколлегии написал отзыв, который, собственно, и решил судьбу вещи, выламывающейся из всех канонов тогдашнего редактируемого Ананьевым журнала и уж совсем не похожей на то, что делал сам Проханов.
Вскоре меня тоже ввели в редколлегию, и я тоже стал читать спорные вещи. Так мне на стол легла толстенная папка с романом Гроссмана "Жизнь и судьба". Потом она перекочевала к Проханову. Но ему было недосуг читать, улетал в очередную горячую точку. Позвонив мне, подробно расспросил об опальном сочинении, которое хорошо чувствующий время Ананьев подумывал напечатать, заручившись предварительно поддержкой редколлегии. (А уж потом, полагаю я, и ЦК.) На другой день, будучи в редакции, я встретил там Александра Андреевича: он принёс написанный с моих слов коротенький положительный отзыв. Спросил, куда мне, я сказал: до Пушкинской, и он предложил подвезти. Ехать тут минут пятнадцать-двадцать, не больше, но мы добирались полтора часа. Не из-за пробок. Повороты проскакивал, разворачивался, снова проскакивал… И не по рассеянности, из-за своего бешеного опять-таки темперамента. Разгорячённый спором – мы редко в чем соглашались, – забывал вовремя повернуть.