было в этой девушке. Ее непроницаемость, строгая внимательность, невосприимчивость к юмору, безукоризненная правильность движений, большие умные глаза вызывали у Александра неудержимое желание говорить с ней. И видеть ее. Все время охотиться взглядом за этим силуэтом, этой неповторимой линией, которая начиналась с легкомысленно изогнутых ресниц, углом глаза шла к виску, и оттуда, теряя зыбкость, тянулась за ухо, к шее, точно по контуру густых черных волос, и дальше, вниз от шеи по кошачьей спине к заветному змееподобному изгибу над ягодицами и овалу бедер. Линия слегка терялась в складках длинной узкой юбки, заставляя напрягать внимание и ждать нового движения, которое опять свяжет между собой ресницы и каблук туфли. И когда музыканту удавалось схватить эту линию всю целиком, от взмаха ресниц до еще не опустившегося на пол каблучка, Алекс напрягался, его грудь сжимала странная тоска, а контур линии казался похожим на половинку перевернутого острия пики в частоколе ограды Летнего сада. Особенно в контражуре окна, за которым капризная венская осень подмешивала золото и свет в краски Климта, родившие Юдифь…
– Меня зовут Александр.
– Я знаю.
– Тогда почему вы не называете меня по имени?
– Это обязательно?
– Да нет.
– Вы позволите мне уйти?
– Если вы этого хотите. Но…
Не дослушав Александра, Анна вышла из комнаты. «Ну и черт с тобой», – обреченно подумал молодой человек.
Солнце бродило по кругу. Ему не хотелось уступать место Луне. Осень – время Солнца. Оно пронизывает собой воздух, листву, плоды, землю, и этот золотой звон не умолкает в сумерки. Луна, в те редкие ночи, когда она выползает на небо, – лишь напоминание о Солнце, отражение в мутном зеркале. Осенью нет власти Луны, она прячется в лиловую туманную сырость. Осень – время Солнца. Впрочем, нет Солнца – нет и осени…
Как ни противился Александр закату, ночь наступила. Ночь всегда универсальна. В любое время года, стоит только стемнеть, она завладевает миром, который превращается из совокупности частностей – деревьев, птиц, домов, неба – в нечто всеобщее. И тогда окно вашей комнаты выходит не во двор, а во Вселенную. Великие мысли рождаются ночью. Ночь – это тайна…
***
Алекс подмаргивал папиросным огоньком своему отражению в оконном стекле. Вместо левого глаза у отражения светилась медаль фонаря. С папиросы на подоконник упал пепел. Стало легче. Дым, выпускаемый носом, застрял в усах и торчал теперь, как дрессированная кобра.
«Какое, однако, свинство, – думал Александр, – в Лозанне меня ждет работа, а здесь я расхаживаю по кинематографам, смотрю идиотические фильмы, с их пошлым музыкальным аккомпанементом, и страдаю комплексом неполноценности относительно какого-то банального пассажа».
Фильм, который все-таки посмотрел Алекс, не оправдал даже худших ожиданий. Страсти в нем, о которых рассказывала мадам Рауш, сводились к людоедскому оскалу шаха и нарочито гордым жестам страдающей от любви девицы, которой, впрочем, по внешнему виду было далеко за 17 лет. Во время всего сеанса Александра мучил вопрос, который родился у него при столкновении с горбатой старухой на площади Героев. Но в конце, когда кровопийца шах, прослышав об измене своей любимой наложницы, совершенно справедливо пожелал ее наказать посредством убиения ножом в сердце, и пресловутый тапер, поднаторевший в озвучивании подобных драматических эпизодов, взял тот самый злополучный пассаж, Алексу действительно стало страшно.
Теперь музыкант в Александре не мог успокоиться. Его преследовало смутное желание сделать нечто совершенно простое, но очень чувственное и драматичное. А оно не получалось. Это рождало неуют и озлобленность.
…Рояль гремел, как чемодан сантехника. Каждая нота звучала сама по себе и упорно не хотела складываться в музыку. Звуки ударялись друг о друга и разлетались в разные стороны, как разбуженные по тревоге солдаты. Их теперешнему существу была противна суетливая беготня пальцев по клавиатуре. Они всем своим грохотом требовали тишины и покоя.
– Будь ты проклята со своим бюстгальтером! – выругался вслух Александр.
Следующий день начался с кошмара. Отраженный от стен вопль хлестнул по ушам и заставил окончательно проснуться. И это было избавлением. Рубаха прилипла к спине. Взбешенное сердце бессильно рвалось к небу. Каждый вдох давался неимоверным трудом. А в больном мозгу еще хрустели кости, воняло застаревшей смертью и жужжали гадкие невидимые насекомые. Где-то между сном и явью витала плоская, тупая мелодия, которая вызывала тошноту. Эта музыка завораживала своей пошлостью. Она волной ходила между животом и горлом, всякий раз сжимая судорогой грудь.
Хруст костей перерос в барабанную дробь, визг и мычание превратились в трубный зов, и эта разбухающая масса звуков, слившаяся в единую ноту, длилась бесконечно долго. Так долго, что казалось, музыка эта существовала вечно.
Постепенно ужас Александра перерос в восторг. Никогда еще музыка не рождала в нем чувств, столь сильных и глубоких…
Сознание возвращалось. Спесивое сердце поутихло. Тошнота дошла до той грани, за которой начиналась рвота. Алекс раскрыл окно и стал жадно глотать сырой воздух.
Стало легче.
Стараясь не смотреть на клавиши рояля, он взял с пюпитра папиросу, закурил и сел в кресло.
– Это Бог, – сказал он сам себе.
Александр закрыл глаза. Под веками поплыли серо-лиловые пятна. Болела голова.
«Люди писали музыку, подражая музыке природы. У одних это получалось лучше, у других – хуже. Но никто из них не смог воссоздать музыки божественной, которая создает или убивает. В буквальном смысле. Их музыка – это то самое благополучие, которое принято считать выражением чувств. Чепуха! Люди просто сговорились маршировать под барабаны, веселиться под балалайку и грустить под пастуший рожок. Они – таперы, балаганные мартышки, ряженные в яркие юбочки, вертящие ручки шарманки. Они все больны своими привычками. Привычками маршировать, веселиться и грустить».
Александр открыл глаза. В двух метрах над крышкой рояля висел паук и шевелил всеми парами своих лап.
«Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки. Все реки текут в море, но море не переполняется; к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь».
Рояль вызывал неприязнь. Он был похож на старую собаку, от которой уже нет толку, но которая слишком дорого стоила, будучи щенком.
– При чем здесь Екклесиаст?! – раздраженно буркнул музыкант, чувствуя, что теряет нить размышлений, рождавших уверенность в уникальности избранного им пути, божественном начале в себе.
Но то ли из-за усталости, то ли из-за незрелости, мысль таяла, растворялась в накатывающемся на Александра новом осеннем сыром рассвете. Рассвете, несшем новый день. Тошнота прошла. Сердце успокоилось. Пальцы перестали дрожать.
***
Прохожие шли непрерывным потоком. Причем шли почему-то все навстречу Александру. Его старая привычка заглядывать в лица прохожих и разгадывать их мысли сегодня превратилась в навязчивую идею. Он не мог пропустить ни одного человека, с которым встречался на улице. Но еще более странным показалось ему то, что все эти лица просили о помощи. Просили его. Лично. Не оставляя никакой