дядя дедушка, ничего не сделал? — помолчав, спросил я и пристально уставился на него. А вдруг подловлю… Но тот, как нарочно, еще сильнее запыхтел трубкой, и глаза его скрылись в облачке дыма.
— Да разве ж такой утерпит… — ответил Миколас, надраивая наждаком чертика. — Отец-то мой кузнецом был… Кончился у нас однажды уголь, вот и послал меня батя к лесничему — хоть полмешка, говорит, принеси.
— А зачем же к лесничему?
— Видишь ли, для доброго угля дерево доброе требуется. А неподалеку от лесничего, на болоте, росла огромная береза — трем мужчинам ее разве что обхватить. Когда бы мимо ни прошел, все вздыхает дерево, все скрипит, а по ночам — сам видел — огоньки зеленые блуждают. Сказывали старики, сундук с деньгами под той березой зарыт. Давным-давно, почитай лет двести — триста тому назад, жил в этих местах некий Заяц-Капустинский. Злющий был барин и страшно богатый. А уж скареда — палкой у него из рук копейку не вышибешь. Говорят, закопал он на старости лет все свое золотишко под березой, заговорил его, а сам на ветке и повесился.
Ковырялись тут потом люди, искали. Я и сам пробовал покопать, да только не так-то просто заколдованный клад из земли вызволить. Говорят, сам нечистый на той березе поселился и те деньги стерег. Однако ж всему на свете бывает конец: как-то летом налетела гроза, водой корни подмыло, молния трах и свалила березу, как гриб. Лесничий ее там же порубил и на уголь пустил.
Отмерил он мне тогда добрых полмешка того угля березового, взвалил я его на спину и иду, посвистываю. А на дворе осень, вечереет, и до дому путь неблизкий. Пойду-ка я, думаю, прямиком через болото — а вдруг и стемнеть не успеет, покуда доберусь.
Иду я, иду, знай мягкий мох приминаю, будто перину, а похоже, все на месте топчусь. И вот чудеса: ноги заплетаться стали, подламываются, как у пьяного. И мешок мой вроде потяжелел… А вокруг все темней и темней, сам не разберу, где дом, где тропинка. Где-то собаки брешут, вроде бы утки закрякали. Дикие? Домашние? Ничего не пойму. Потом разглядел с трудом в тумане крохотный огонек. Сверкает-мерцает в темноте, что глаз волчий. Ну, я и свернул в ту сторону. Авось, думаю, на людей выйду, дорогу поспрошаю. Недолго я туда по болоту чавкал — огонек вспыхнул и вдруг погас… Еще несколько шагов шагнул, кажется, вот он, огонек, а тот снова появляется, только уже не там! Уже где-то в стороне… Тогда-то я и сообразил, дружок, что это сам сатана меня с пути сбивает. Ну, говорю, погоди, такой-сякой разнечистый. Не поддамся я тебе: вот скину мешок, усядусь тут и буду сидеть. И хоть ты мне что… Уже кочку посуше присматриваю, как вдруг почуял я, дружок: зашевелился у меня в мешке кто-то… Ворочается и похрюкивает, ровно поросенок во сне. Батюшки-светы! Я ноги в руки — и чесать. По болоту, через пни, по кустам, сквозь чащобу — будто вихрь перед грозой… Из сил выбился, пот ручьем… Однако стоит мне передышку сделать, как тот в мешке снова хрю да хрю и рогом меня в спину тычет.
Миколас снова набивает трубку, затягивается, а я тем временем поглядываю исподтишка в полутемный угол, где висит, странно скособочившись, тулуп мастера. В какой-то миг мне почудилось, будто кто-то черный шмыгнул в рукав и теперь оттуда высовывается что-то — то ли шерсти клочок, то ли кончик хвоста. Ни слова не говоря, я выбираюсь из-за стола и прижимаюсь к облепленному стружкой рукаву Миколаса. Когда страх понемногу отпускает меня, я снова вполголоса задаю вопрос:
— А зачем ты тащил его в том мешке? Я бы его бросил и убежал…
— Как же, бросишь тут, коли пальцы от страха судорогой свело… Не разжать мне их, и все тут. А мешок еще тяжелее стал. Совсем я запарился, в три погибели согнулся, нога за ногу заплетается, иду, а сам думаю: хрюкай себе на здоровье, пинайся сколько влезет. А когда пальцы чуток разжались, я на землю тот мешок шлеп, и вдруг снова-здорово! Яснее ясного услышал, как что-то зазвенело!.. Что за наваждение! Развязал я трясущимися руками мешок, распутал — вот это да!.. Золото! Вот такая куча золотых… А на верхушке торчит совсем как этот, — и мастер показал на Нечистика, — бурый, косматый, горбатый… Зенками зырк-зырк, хвостом круть-верть, слез с кучи и говорит: «Спасибо, что добраться помог. Ни разу еще, — говорит, — так здорово не катался…» Когтем мешок ткнул — тащи, мол, коли взвалишь… Расхохотался, плюх в омут и топором на дно. Я его еще перекрестил, затем поплевал на ладони — хвать тот мешок, а он ни с места. Зато я до самых подмышек в трясине увяз. Выбраться хочу — не могу. Вязну, как муха в меду, и мешок мой, гляжу, в тину погружается. Однако ж держу я его, не выпускаю. Хоть карман, думаю, золотишком этим набью, хоть горстку урву… А как поглубже засосало, — мне бы хоть монетку одну, говорю, хоть за уголь рассчитаться, хоть отцу показать… Ведь иначе домашние не поверят, а соседи так те плеваться начнут, мол, вру я все. Да и ты небось сейчас не веришь…
— Я то верю… — прошептал я.
— Ну, ладно… И что бы ты на моем месте? Плюнул бы на эти чертовы деньги и глядел, как бы самому не увязнуть. Вот и я: как только почуял, что нечистый меня за ноги вниз тащит, отпустил мешок и ухватился за какое-то корневище. Кое-как выкарабкался, глаза от тины протер, а тут и луна из-за туч выглянула — гляжу, до дому-то рукой подать. Так и вернулся — без денег и без мешка…
Оба мы глубоко вздохнули. Чертенок стоял передо мной, съежившись, будто опасаясь, как бы я не свернул ему шею, а Миколас, затянувшись, пыхнул на него целым клубом дыма.
И все-таки я чуточку не верил. А вдруг все это сказка? Но едва я сказал спокойной ночи, шагнул за дверь, как все мои сомнения рассеялись. В сумраке сени кишмя кишели чертями и привидениями. Они прятались кто под метелкой из еловых лап, кто под лестницей и наверняка притаились за бочкой с капустой. Мне же нужно было отыскать