в этой жуткой темнотище дверь и в два счета прошмыгнуть в освещенную комнату.
Потихонечку, шаг за шагом, пробирался я вперед, как вдруг трах — хрустнуло что-то на полу! Под стеной сверкнули и вмиг исчезли чьи-то глаза… Я обмер и лишь немного погодя сообразил, что, наверное, наступил на щетку, а этими страшными глазищами, чего доброго, сверкнул наш кот Ри́цкус, который охотился за мышью.
Я ступил еще шажок, прислушался — ступил другой… И вдруг, хотите верьте, хотите нет, какой-то невидимка хвать меня ледяными пальцами за нос и не отпускает. Снова стою ни жив ни мертв, боюсь перевести дыхание. Сердце, как моторчик, — тук-тук-тук… Я бы и крикнул, да боязно пока. Ладно еще, хоть не щиплют меня или за нос не тянут. Держат за кончик да помалкивают, и больше ничего. Я же терплю и жду, что дальше будет. Вдруг кто-нибудь из домашних выйдет на сон грядущий звездами полюбоваться и выручит меня. Чудно́, почему это нынче вечером дом как вымер… А что, если это страшилище продержит меня за нос, покуда я не окоченею в сенях, на холоде? Нужно что-то делать. Или закричать, или спросить тихонько, чего от меня хотят…
Расхрабрившись понемногу, я осторожненько поднимаю руку, чтобы дотронуться до этих ледяных, безжизненных пальцев. Уже нащупал — да это же… стена, а носом я прижался… к дверной ручке…
— Тьфу! Тьфу! Тьфу! — трижды сплевываю я и смущенно вхожу в комнату.
Тетя спрашивает, где это я задержался — все уже спать собираются, — а мне стыдно признаться. Быстренько раздевшись, ныряю под одеяло, сворачиваюсь калачиком и принимаюсь думать, мечтать о том, как я вырасту и стану мастером. Выстругаю такого же чертенка и буду рассказывать, как он меня за нос водил. Напридумываю всяких страхов. И будет моя сказка длинная-длинная, на целый вечер. Все будут слушать ее разинув рты и голову ломать — было это или не было. Скорее всего, поверят, что было…
ПЕРВОЕ СТАДО
Ой-ой-ой, что же теперь будет? Вдруг я умру, и никто не узнает, отчего я умер, такой маленький. Доктор утешал маму, что я скоро поправлюсь и буду носиться по-прежнему, а нынче мамочка из больницы вернется, Апалю́кас из школы придет, но меня уже в живых не застанут, это точно…
— Тетя-я! Пятру́у-те! — кричу я на всю горницу.
Мне откликается со двора петух, липа в ответ царапает ветками о стену, а тетя не слышит. Тишина. Только старинные ходики уныло отсчитывают последние часы моей жизни: тик-так, тик-так…
Вот ужас-то. Видно, именно тогда, когда тебя никто не слышит, когда никого нет рядом, и приходит страшила смерть. И чем громче я буду орать, тем скорее она меня отыщет и доконает.
В спину точно шилом колют — это кусается блоха, но я лежу неподвижно, боясь даже почесаться.
Уехала мамочка в больницу, вот и развелись у нас блохи. Никто рубаху не постирает, никто блинов гороховых не нажарит. Тетю Пятруте же, хоть и перебралась сюда за нами приглядывать, обычно не докличешься. А если и дозовусь, скажу, что умираю, она все равно лишь головой покачает. Тетя даже когда молится, так делает, словно говорит всем буззвучно — нет, нет, нет…
А была бы сейчас дома наша мама, обнял бы я ее, расцеловал и рассказал, что цыплёнок в тот раз не просто так издох и что не Апа́лис его из рогатки подстрелил, а я нечаянно дверью прищемил. А еще я хотел подарить свое стадо — всех овечек и коровок — и ящичек впридачу своему закадычному другу Йо́насу. И хорошо, если бы Апалис, придя из школы, выучил наизусть стишок, что я сам сочинил:
Прощай, дорогой мой Йоня́лис, В песке мы с тобой наигрались, Навек откупались в речушке И накуковались кукушкой… Тебе двадцать две коровки оставляю И двадцать семь белых овечек завещаю. Случайно одну я овцу проглотил, Оттого я умер и на небо угодил…
И снова ветки по стене — царап-царап, а ставни отвечают им глухо — бум-бум-бум. С просевшего потолка сыплется костра. То ли ветер шумит, то ли бродит кто на чердаке? Вдруг какое-нибудь страшилище пыталось протиснуться в щель да и застряло. А теперь скулит собачонкой… Вон уж и свистеть принялось, чтобы кто-нибудь на выручку пришел…
Хорошо еще, что у меня под кроватью спит моя скотинка. Белые фасолинки — овцы, а огромные пятнистые фасолины — коровы. Все они лежат в старом выдвижном ящике от стола. Стосковавшись по ним, я усаживаюсь в постели, кладу на колени ящик и прутиком пасу свое стадо: подгоняю, выстраиваю рядами, понукаю или ласково беседую со скотиной.
Нынче поутру один бычок, пузатый такой, забодал овцу. Я положил бедняжку в рот и по забывчивости проглотил. А что если фасолина внутри пустит побег?! Ведь она меня насквозь прорастет. Апалис прочитал в какой-то из своих книжек, как у одного старика фасоль пробила потолок, крышу и выросла аж до самого неба. А у меня уже живот режет! И с каждым разом все сильнее. А тут еще тетя дала на завтрак картошки с селедкой. И так мне сейчас пить хочется, так давно хочется, только боюсь, как бы от воды фасолинка в рост не пошла. Нет рядом мамушки, не с кем посоветоваться…
За стеной слышится позвякивание ведра, и я обрадованно закатываю рев:
— Те-е-тя-я! Те-е-течка! Иди сюда!..
Наконец дверь со скрипом отворяется и в горницу входит пропахшая дымом тетя Пятруте. Голова у нее трясется, будто тетя говорит: можешь ничего не просить — не выпросишь.
— Тетечка, — все же решаюсь я, — а я фасолину проглотил.
— Чего-о? — недослышав, спрашивает тетя.
— Фасолинку проглотил, фасоль!.. — кричу я в ее пропыленное ухо.
— Ну, проглотил, так чего тебе еще? Чего орешь-то?
— А я не умру?