Сказал и прищурился. Увидел, как Отшатнулся Святополк, глаза расширились.
— Либо жалко стало? А меня что ж не жалел, аль не родной я те? Не мыслил я, что сын мой на меня измену затаит!
— Не отец ты мне! — резко выкрикнул Святополк и вскочил. — Князь Ярополк отец мой!
— Вот оно о чём ты, — усмехнулся Владимир и тоже поднялся. — Твои уста изрыгают яд. Раньше гадал я, чей ты сын, мой ли, брата. Трудно мне было знать, однако ж столы я вам всем выделил равные, не чествуя одного выше другого. Но то было прежде, нынче же, вижу, злобы ты полон, Ярополкова кровь в тебе.
— Так и не чествуешь? — злобно выкрикнул Святополк. — А, небось, Ярославу вон какой богатый стол выделил, новгородский. Мстиславу — тмутороканский…
— Ярославом не попрекай, — оборвал Святополка Владимир. — Мстиславу же Тмуторокань отдал потому, что он храбр и на дальнем рубеже Руси крепко стоять будет.
— А Бориса к чему подле себя держишь? Видать, на стол киевский замыслил посадить его?
— Может, и так, — спокойно ответил Владимир. — Нрава Борис кроткого, да разумом не обижен. А ко всему кровь в нем византийских императоров. Ты же того не разумеешь, что Русь рядом с Византией соседствует.
Сказал и направился к выходу.
— Погоди, — остановил его Святополк. — Вели, чтоб баню мне истопили, срамно. Да вместе с княгиней пускай поселят меня.
— Ин быть по-твоему. Но стражу подле тебя оставлю, ибо не верю те…
Выбравшись из подполья, Владимир закрыл глаза от яркого солнечного света. Долго дышал всей грудью. Потом увидел шедшего через двор воеводу Александра Поповича, остановил, взял за локоть. Пока дошли до крыльца, сказал:
— Надобно тебе, воевода, вести рать к червенским городам. Чую, поведёт Болеслав свои полки на Русь.
СКАЗАНИЕ ТРЕТЬЕ
Ещё жив великий князь Владимир, и на весёлом пиру славит его сладкозвучный Боян. Поёт песню речистый певец, рокочут звонкие струны…
1
Отстояв заутреню, тысяцкий Гюрята задержался на прицерковном дворике. День по-весеннему тёплый, земля от мороза отошла, дышит паром. На могильных холмиках птичья стая щебечет. Деревья набрякли соком, вот-вот распустятся, в зелень оденутся. Хорошо жить на свете! Сбив соболью шапку на затылок и распахнув шубу, тысяцкий зашагал по мощёной улице. На плахах комья грязи, за ногами натащили, местами гниль брёвна подточила. «Менять надобно», — подумал Гюрята, и в его голове это увязывалось с гривнами. Не шутки шутить казной новгородской распоряжаться. А он, тысяцкий, не первый год дело ведёт. Свернув к торжищу, лицом к лицу столкнулся с боярином Парамоном. Тот рад встрече. Гюрята хотел махнуть рукой, обойти болтливого боярина, да уловил в его речи интересное, насторожился.
— На гостевом дворе киевские купцы драку учинили, — говорил Парамон, — вдвоём на новгородца насели. Пристав драчунов рознял и тех киевских купцов на суд княжий увёл. А драка-то, драка из-за чего, слышь, Гюрята, новгородец попрекнул киевлян, что-де Киев у Новгорода в захребетниках[65] ходит.
— Как сказал, в захребетниках? Гм, — кашлянул тысяцкий, — Так-то! — и не стал дальше слушать Парамона.
У кабака два мастеровых с Плотницкого конца о том же речь вели. До Гюрятиных ушей донеслось:
— А сколько мы Киеву гривен выплатили?
— Пора Киеву и честь знать. Много мнит о себе князь Владимир. Запамятовал, что мы его на великое княжение вместо Ярополка сажали. — Забыл, забыл, вестимо, что новгородцам в те лета челом, бил…
На торгу суета, гомон, но тысяцкому не до того, мысль вокруг услышанного вертится: «Коли б не платить Киеву, и скотница не оскудеет, и спокойней будет. А то ведь как настанет пора, мудрствуй, Гюрята; бояре и купцы не щедры, люд же новгородский на гривны не богат…» Было отчего тысяцкому ломать голову. Не раз, когда дело доходило до того, сколько какому концу платить, спорили новгородцы до кулачного боя, гончары на плотников, бронники на кожевников… Задумался Гюрята и не заметил, как миновал шумное торжище, Ярославов двор и к своему двору подошёл. Толкнул калитку с твёрдой решимостью подбить князя Ярослава, чтоб отказал Киеву в дани. «Владимир, вестимо, озлится, на Новгород с дружиной пойдёт, да уж новгородцы постоят за себя».
По теплу очистился Волхов. Последние льдины, кружась, уплыли к морю. Законопатив и осмолив ладью, покинул Ладогу кормчий Ивашка с товарищами. Пережидая зиму, не сидели они без дела, промышляли зверя в лесу, строили избы, обновили городни, но время тянулось долго. Не выпуская руля из рук, кормчий Ивашка зорко глядит вперёд. Всяко бывает. Хоть и мели здесь не встретишь, и известно, что за каким поворотом, однако случается, то бревно вода погонит, то запоздалую льдину. Ночами ладья приставала к берегу, ладейщики жгли костры, и Ивашка, угревшись у огня, вспоминал отчий дом. Закроет глаза, и видятся ему отец и меньшой брат Кузька. Потрескивают крова в костре шумит над головой Ивашки голый лес, где-то в глубине плачет, жалуется ночная птица. — Отец с Кузьмой в такую пору на вырубке Лес пожгли, пахать начали, — тихо произнёс, ни к кому не обращаясь, Ивашка.
Сидевший поодаль ладейщик не расслышал, повернулся к кормчему:
— Ты о чём?
— Ожогу свою припомнил.
— Ну что это, год не побыл, — протянул ладейщик. — Мне вот довелось с ушкуйниками ходить, три лета не ворочались в Новгород…
Другой ладейщик, подбросив в костёр веток, прервал его:
— Не доброе дело ушкуйничать.
— Разбойное, — согласился Ивашка, — грабёж — дело немудрёное…
По утрам иней серебрил землю, а по оврагам, куда не Пробивалось солнце, запоздало лежал грязновато-рыжий снег. Но чем ближе ладьи приближались к Новгороду, тем сильнее весна давала себя знать. Дней Ивашка сбрасывал с себя латаный тулуп и оставался в одной рубахе. Свежий ветер бодрил, а солнце ласково пригревало.
Поваживая из стороны в сторону рулевым веслом, кормчий искоса посматривал на ладейщиков, усевшихся вокруг жаровни с углями, над которыми пеклись куски мяса. На последней стоянке подстрелили новгородцы лося. Зверь оказался молодой и, на удивление, не отощавший за зиму.
Ветер неожиданно стих, и парус обвис.
— Эгей, берись за весла! — окликнул Ивашка товарищей.
Ладейщики, опустив парус, налегли на весла. Только в слышно:
— И-эх! Да! И-эх!
Режет ладья носом чистые воды Волхова-реки, торопятся ладейщики. Нет ничего дороже человеку, чем родная сторона. Разве жизнь, да и она не мила без отчего крова. Не мало лет плавает Ивашка и давно познал это. Каждый раз, ворочаясь в Новгород, торопился он в свою ожогу, где до боли знакомо всё: изба и тёмные сени, двор, обнесённый высоким тыном, загон для скота, печь и полати, и даже зыбка, прикрученная к подволоку, зыбка, в которой качался отец, Савватей, баюкали его, Ивашку, и Кузьму.
Новгород открылся сразу куполами Софии, крепостными башнями и бревенчатой стеной, шатровой крышей княжьих хором, заиграл слюдяными оконцами теремов.
От неожиданности Ивашка забыл о руле, подхватился, Сколько раз видит он всё это, но всегда почему-то кажется, что впервые. И, словно разгадав его мысли, ладейщик, сидящий рядом, ахает:
— И что за чудо град Новгород? Ай да Великий!
Ладья, толкнувшись бортом о причал, вздрогнула и замерла. На сосновые столбы-сваи петлями полетели канаты, и Ивашка сошёл на пристань. По соседству с их ладьёй загружался мехами и кожей корабль из Ганзы. Немецкий гость, скрестив на груди руки, зорко следил за работным людом. Тут же, неподалёку, над ярким костром булькала в чане смола. Вытащив из воды дракар, варяги смолили днище. Новгородские мастеровые-плотники обшивали досками ладьи. На пристани раздавался стук топоров.
Миновав амбары и клети с товарами, кормчий направился к Ярославову двору. Время послеобеденное, и улицы малолюдны. Ивашка по сторонам поглядывает, примечает, где что за год изменилось. Вот у боярина Парамона постройки новые.
«Вишь ты, — крутит головой Ивашка, — едва успел из Ладоги перебраться, как уже хоромы обновил. Прыток боярин…»
Позади зацокали копыта. Оглянулся Ивашка, дружинники скачут. Посторонился. Воины в броне, шишаки с бармицами[66]. Лошади под ними горячие, одна другую норовят обойти, вперёд вырваться.
Посмотрел кормчий дружинникам вслед, полюбовался и дальше своей дорогой зашагал.
А князь Ярослав в ту пору, отобедав, умостился в удобном кресле с книгой в руках. Но не читалось. Ярослав под впечатлением недавнего разговора с тысяцким. Посеял Гюрята в его душе сомнение. «Князь Владимир стар, — сказал он, — помрёт, сядет великим князем кто-либо из братьев твоих, и будем мы платить ему, как и ноне платим. А за что? Разве Новгород в долгу перед Киевом?»