— А насчет бензина скажи Вовчику. Пусть им даст. Ради тебя.
Он повернулся и ушел, а Катя так и осталась растерянная около его чудного дома с резными ставнями и коньком на крыше.
«Он очень несчастлив, — подумала она вдруг, — и очень хочет убедить всех и себя прежде всего, что ему хорошо. Бедный, бедный. И все они тут какие-то ненормальные».
Был тихий, теплый вечер, море лежало недвижимое, отражались в воде облака, гонялся за мушками мелкий хариус, несколько раз показалась недалеко от берега голова нерпы, пролетели утки, и странно было подумать, что в этом мире кто-то может тосковать, страдать, делить, когда было столько всего вокруг — хватит на всех и на вся. Катя шла вдоль самой кромки воды по камням и вдруг поймала себя на мысли, что не чувствует себя одинокой, ей дано дотронуться до таинственной жизни, но все равно была в этой очарованной природе печаль. Солнце зашло за гору, но сумерки наступили не сразу. Еще долго отражала вода темно-розовое сияние облаков, почти за километр были слышны голоса людей на метеостанции, и совсем далеко в горах сухо прогремел выстрел. Пора было возвращаться к дому, но она все оттягивала и оттягивала этот момент, смотрела на воду и дымку дальнего берега, казавшуюся отсюда высокой дубравой, и вдруг подумала, что никогда этот вечер не повторится. Медленно уйдет за огромную лесистую гору и нагрянет с моря ночь, но эта мысль принесла не слезы, а странное смирение и чувство покоя.
4
Одоевский с подозрением посмотрел на бочку, выслушал путаные Катины объяснения про фонды лесничества и быстро сказал:
— Деду про бензин ни слова. Бочка останется тут, и я тут буду заправляться.
Потом взглянул на кряхтевшего хмурого Курлова.
— Ты что это, Гнатич, жалеешь какую-то паршивую бочку бензина? У тебя ж их — во!
— Да, жалею, — отрезал Курлов.
— Гнатич, — широко улыбнулся Одоевский, — чай, мы природу от тебя охраняем, должен же и ты внести посильный вклад в охрану озера Байкал. А то живешь, живешь, только и знаешь, что брать, а отдавать кто будет?
— Озеро, — проворчал Курлов, — вот погоди, осень настанет, оно тебе покажет, какое оно озеро. Че тут отдавать-то? Само все делается. Что ж я, по-твоему, у воды буду жить и не напьюсь?
— Много вас развелось — пить скоро будет нечего, — вздохнул Одоевский.
— Нас-то как раз немного, — сказал Курлов неожиданно зло. — Мой дед и отец тут жили и никаких лицензий не знали. Жили, и все. И я б так жил, и Сашка Дедов — мы б друг другу не мешали. А вот такие, как ты, понаехали отовсюдова. Сталкивают всех, перессорили. Интеллигенты! Им, вишь, в городе жить не ндравится!
— Так ведь и начальник твой из той же породы.
— Он хоть не трепло собачье, как ты.
— Эх, Гнатич, убогий ты человек. Тебе меня все равно не понять, а потому и обидеть меня ты не можешь, как ни старайся. Ты мне лучше скажи: правду говорят, будто бы ты бабу свою в Иркутск сплавил, чтобы с тещей любовь крутить?
— Дурак ты, Москва, — сказал Курлов обиженно. — Она там сейчас каператив строит.
— Никак, уехать надумали, Гнатич?
— Ну.
— А не жалко?
— А че тут жалеть? Че жалеть-то? — обозлился Курлов. — Живешь как скотина, а я по-людски хочу, с квартиркой, с водой горячей, сортиром теплым. Понял? Это тебе все — тьфу, голь перекатная. А мы уж сколько так живем?
— Так, значит, ты слабину-то дал первый?
— Здесь подыхать будешь — никто за тобой не приедет. И похоронить толком не похоронят.
— Да рано вы о смерти думаете, Владимир Игнатьевич, — встряла Катя. — Вы еще всех нас переживете.
— Все под Богом ходим, — строго ответил Курлов.
— Это да, — легко согласился Одоевский. — Ну спасибо тебе, Гнатич, за топливо. Иди с миром и больше не греши.
Вовчик чертыхнулся и ушел в дом.
— Ну, Катька, — сказал Одоевский и щелкнул пальцами, — теперь мы с тобой богатенькие. Хочешь, прямо сейчас на Ушканы махнем? Там нерпы пропасть, а берег мраморный.
— А гора налетит?
— Гора, — усмехнулся Одоевский, — горы ты не бойся. Кому суждено быть повешенным, тот не потопнет.
С Одоевским Катя виделась теперь часто. Москвич давно оставил снисходительно-насмешливый тон, сидел допоздна в ее светелке и говорил, говорил до тех пор, пока она его не выпроваживала. Он уходил, всем своим видом показывая полное желание остаться, а Катя, смеясь, его гнала и страшно шептала, что он компрометирует ее в глазах Алены Гордеевны.
— Катюшка, да все знают, что ты моя любовница.
— Уходи, я устала, спать хочу.
— Катенька, там темно, страшно одному плыть.
— Тогда спи на коврике с Динкой.
— Какая ж ты все-таки жестокая!
Иногда они ссорились, и Одоевский клятвенно заверял, что ноги его больше в этом доме не будет, и говорил, что знает одну бурятскую вдовушку в Онгурене, женщину бедную, но великодушную, и в ее доме есть место для его оскорбленного сердца, но через день после этой тирады снова появлялся. Катя привыкла к нему, и только было ей досадно, что Одоевский вечно один.
— Где же ваш друг Бабин или как там его, я забыла?
Москвич глянул на нее проникновенно и покачал головой:
— И думать о нем забудь, моя ясынька. Дед — монах, Илья Муромец, он в тайге силу копит и ни на что не отвлекается.
— А ты что ж не копишь?
— Я устал уже, Катенька, и не вижу смысла, зачем ее копить. — Одоевский вдруг загрустил. — Я, Катя, человек конченый. Пробовал быть инженером — скучно стало, пробовал поэтом — не получилось, занялся политикой и за то пострадал. Подался в дворники, потом в истопники, все на что-то надеялся, писал, размышлял, философствовал, был хорош собой и нравился дамам. Потом сам себе надоел, бросил все, уехал из Москвы, чтобы жизнь познать, там был, тут был, это попробовал, на другое поглядел — везде одно и то же. Ничего-то из меня не вышло. Живу покуда здесь, а надоест — махну в Америку.
— Зачем в Америку-то?
— Да незачем, — согласился Одоевский. — Но только ведь тут через пару лет Буранов все краны перекроет и хуже, чем при коммунистах, станет. Не повезло мне. Не в то время я родился. Родители мои князьями были, и век у них был счастливый, а нам что досталось? Одни объедки.
Когда он принимался жаловаться, Кате становилось скучно, даже как-то неприятно, и, чувствуя это, Одоевский усмехнулся:
— Да что тебе говорить? Прав Сашка — у тебя одна мысль: как бы замуж поскорее выйти.
«Врет», — спокойно подумала Катя.
А Одоевский, не сводя с нее испытывающего взгляда, едко продолжил:
— Выйдешь в конце концов за барина здешнего, подарит он тебе шубу от щедрот своих, два месяца будешь счастлива, а потом заскучаешь и начнешь изменять ему с Вовчиком.
Катя почувствовала себя задетой:
— Да что ж вы к Буранову-то все прицепились? Он хоть делом занят. А ты-то? Только ноешь да жалуешься, не мужик, а… — осеклась она.
Одоевский потемнел:
— Знаешь, моя радость, мне такие же слова жена бывшая говорила. Что ты за мужик без дела? А я не хочу никаким делом заниматься. И от жены ушел, потому что она из меня такого вот Вовчика хотела сделать — тащи, тащи, ломай спину. Все вы, бабы, одинаковые. Вон Курлова возьми того же — пошел бы он к Буранову, если б не дура его крашеная, которой, вишь ли, каператив захотелось. Едрена мать! Да к этому хапуге ни один уважающий себя человек не пойдет. Лучше бичом последним быть… Он же хуже партийной мрази. Те уже импотенты, евнухи, а вот он… не дай Бог такому развернуться. Грядущий Хам.
— Ты просто завидуешь.
— А, что с тебя, дурочки, взять? — махнул рукой Одоевский и пошел к морю.
«Ну и черт с тобой, катись», — подумала она, но в тот же день поругалась и с начальником.
Буранов, после того как у него в очередной раз побывали гости, подарил Кате коробку шоколадных конфет. Тяжело вздохнув, байкальская барышня от конфет отказалась. Сероглазый благодетель усмехнулся, ничего не сказал и бросил гостинец на землю. Тут же налетели гуси, захлопали крыльями и устроили на берегу свалку. Нелепая эта сцена происходила на глазах у хозяйственной Алены Гордеевны, но когда старуха попыталась прогнать гусей, дело было сделано: обкомовские сладости перекочевали в гусиные желудки.
— Ты что же сделала, негодница, а? — зашлась во гневе старуха.
— Жирнее будут, — буркнула Катя.
5
метеостанция опустела. Буранов снова уехал, Одоевский больше не появлялся, и Катя затосковала. Тихое, сонное море навевало на нее тоску, даже ходить купаться и загорать на таежное озерцо ей надоело. Часами она сидела в своей прохладной комнатке у окна и глядела на размытый дальний берег моря — полуостров со смешным названием «Святой Нос» и тушу гигантского животного на фоне этого Носа — мраморные Ушканьи острова, куда собирался свозить ее, да так и не свозил оскорбленный потомок московских бар. Дни были похожи один на другой, и Катя потеряла им счет, не было ни дождей, ни ветра, палило вовсю жгучее байкальское солнце, изредка налетали стремительные грозы, все тряслось, а потом снова успокаивалось, и редкие облака прочно висели на хребте, не в силах перевалиться на эту сторону.