А из Кракова приходили все более достоверные сведения, и не столько странные, сколько страшные. Немецкие власти велели ректору Ягеллонского университета прочитать 6-го ноября лекцию на тему: «Немецкий национал-социализм и польская наука», и пригласить на нее всех краковских научных работников. Они пришли, чтобы узнать, на каких условиях будет работать университет, памятуя о том, что университет, считавшийся в годы разделов австрийским императорско-королевским учреждением, дал образование тысячам молодых людей для будущего служения Польше.
Вскоре выяснилось, чего немецкий национал-социализм хочет от польской науки.
Вместо объявленного лектора-ученого появился молодой человек в мундире СС. Женщинам было велено удалиться. А мужчин арестовали. Известных во всем мире ученых руганью и побоями заставили построиться в колонну по четыре. Потом погрузили на грузовики и отвезли в сырые казематы тюрьмы Монтелюпих, где держали без теплой одежды и без еды. Оттуда вывезли в казармы, затем во Вроцлав в тюрьму предварительного следствия для уголовников, наконец в концентрационный лагерь под Берлином — Заксенхаузен-Ораниенбург.
Однажды профессор, увидев Кшисю, которая делала у них вместе с Галей уроки — обе девочки учились на тайных гимназических курсах, — сказал ей с грустью:
— Видишь ли, девочка, несмотря на конспирацию, некоторые имена нужно постоянно повторять, чтобы не забыть их! Запомни хотя бы несколько — это польские ученые, замученные в Заксенхаузене, в бывшей олимпийской деревне, до войны там размещали участников Олимпийских игр в Берлине. Так вот, это Казимеж Костанецкий, создатель польской школы физиологии и анатомии человека, президент Польской академии наук, погиб на семьдесят пятом году жизни; Леон Штернбах, ученый-античник, знаток классической филологии, погиб в возрасте семидесяти пяти лет; Игнацы Хшановский, известный филолог, погиб в возрасте семидесяти четырех лет; Антони Мейер, профессор, преподаватель Горной академии, погиб в возрасте семидесяти двух лет; Станислав Эстрейхер, ректор Ягеллонского университета, руководитель историко-филологического отделения Польской академии наук, продолжатель знаменитой «Польской библиографии», — семидесяти лет; Михал Седлецкий, член многих зарубежных академий, зоолог, — шестидесяти шести лет; Казимеж Ружанский, декан сельскохозяйственного факультета, — шестидесяти четырех лет; Ежи Смоленский, знаменитый географ и антрополог, — пятидесяти восьми лет…
Потом добавил с обычным своим спокойствием:
— Я моложе многих из них, мне легче будет перенести…
Он словно бы предчувствовал, что ближайшей ночью раздастся резкий звонок в дверь.
Арестовали не только профессора. В списке, по которому гестапо арестовало в эту ночь многих представителей польской науки и искусства в Варшаве, числился и Антек. Правда, агенты гестапо, производившие арест, не скрывали своего удивления, увидев Антека, и несколько раз проверяли данные в своих списках. Однако все совпадало. Возможно, Антек попал в картотеку гестапо на основе переписки, которую он вел, между прочим, и с берлинским Астрономическим обществом…
Оставшиеся в «домике-торте» женщины утешали себя словами профессора:
— Они моложе многих! Вынесут!..
Но вскоре имена Антека и профессора можно было прочитать на расклеенных повсюду красных списках заложников. «В ответ на… — гласили черные литеры на красной бумаге. И в заключение — Заложники будут расстреляны!»
Должно быть, одна дурная весть влечет за собой другую. Однажды вечером, незадолго до полицейского часа, к ним позвонил незнакомый небритый мужчина.
— Я от пана ротмистра Миложенцкого, — сказал он.
— От папы! — воскликнула обрадованная Галя, открывшая ему дверь.
— С паном ротмистром мы знакомы с давних пор, поэтому я сразу вспомнил дорогу. Пан ротмистр был у майора Хубала…[19] простым солдатом…
— Был? — спросила Галя. — А где же он теперь?
— Если вы, барышня, будете когда-нибудь в Келецком воеводстве, в лесу за Гутисками…
Он подал ей бумажник из крокодиловой кожи и ушел.
Галя вошла в комнату, осторожно неся бумажник в протянутой руке, как будто гранату, которая при любом неосторожном движении может взорваться.
Кристина вопросительно поглядела на нее.
— Это папин, — сказала Галя.
Она положила бумажник на столик. Бумажник был открыт, и Галя почувствовала тонкий аромат одеколона, такой привычный в недавние, а теперь уже невообразимо далекие времена, когда в доме у них, блестя золотом наград и звеня шпорами, появлялся отец.
С сухими глазами, крепко стиснув губы, Галя просматривала кармашки бумажника. Она вынула свою маленькую любительскую фотографию, фотографию Антека, общую фотографию бабушки и дедушки.
Открыла застегнутый на кнопку кармашек. Поколебавшись, извлекла оттуда блестящую фотографию большого формата, на которой была красивая женщина в длинном белом платье. Кристина подумала, что это, наверно, какая-то артистка.
В этом же кармашке Галя обнаружила сложенную, пожелтевшую от времени и вытертую на сгибах бумагу. Это была афиша. Девочка осторожно разложила ее, разгладила. Подпись крупными буквами гласила: «Сольный концерт — Ирэна Ларис».
— Моя мама, — сказала Галя. И разрыдалась, словно бы только имя матери, никогда не произносимое, позволило ей оплакать смерть дедушки, отца и брата. Потом обняла самую большую из своих кукол, любимую Галинку, и, прижимая к груди, как уснувшего ребенка, запела глубоким, низким голосом.
Услышав, что Галя поет, в дверях комнаты остановилась бабушка. Быть может, она хотела сказать внучке: «Перестань сейчас же!», как всегда это делала. Но в эту минуту увидела на столе бумажник из крокодиловой кожи.
Станислав знал от сестры, что Галя никогда уже больше не пела у себя дома.
Он знал также, что старая пани Миложенцкая свято оберегала комнату расстрелянного внука. Никому, кроме нее, не разрешалось туда входить. Сама убирала ее, следя за тем, чтобы все выглядело так, как в ту ночь, когда гестапо арестовало профессора и Антека. Она тогда дала им, разбуженным среди ночи, теплое белье, теплую одежду и лыжные ботинки. Легкие брюки, рубашка, голубой свитер висели на спинке стула, как их оставил вечером Антек. Возле застланной тахты стояли полуботинки. Бабушка сама все здесь стирала, вытрясала, чистила, убирала. Почти три года прошло, а все вещи казались новыми, на книгах и тетрадях ни пылинки. На столе, возле исписанной лишь до середины страницы, лежала вечная ручка со снятым колпачком, словно бы ее хозяин, устав, прервал работу на полуслове, чтобы потом, утром, набравшись сил, продолжить ее. Только вот в крохотном резервуарчике и стоявшей рядом чернильнице высохли чернила.