Frauenplatz 4, это уже легче, хоть есть название. Но, оббегав всю округу с вопросом, не попадалась ли кому на глаза Frauenplatz, я понял по молчаливым улыбкам удивленных горожан, что надо мне спрашивать дом г. фон Бельваля. Но к тому времени, как я его нашел, Вольфганга не было там и в помине. Господин фон Гиловски пригласил их с отцом к г. фон Штюрцеру, где они (по словам Леопольда) ещё только-только сели за стол завтракать, как «явилась Робиниг. Я, однако, отправил слугу г. фон Перната на улицу Tal, что рядом с мостом, дожидаться Наннерль, и он проводит её прямо к госпоже Дурст». Tal – это же улица между воротами Isar Tor и старой Ратушей. В этом месте как раз и переброшен тот самый мост через реку Изар, пройти под аркой которого и надо было мне, чтобы оказаться на площади вблизи дома, где сняли комнату для Наннерль. Фу-ф, круг замкнулся, и все остались при своем уме. «Сегодня, – сообщает жене Леопольд, – я послал ей через слугу приглашение к нам на чашечку кофе. Она его пьет в эту минуту с Вольфгангом». Повезло Наннерль, что у неё есть такие провожатые. Я же без толку набегался по Мюнхену, и сейчас зашел в кофейню, чтобы согреться и заказать чашечку кофе. Погода здесь переменчива: наползла тучка, и уже холод вас пронизывает насквозь. Хотелось передохнуть, потешить себя чем-нибудь сладким и мысленно вернуться к тому, с чего я начал: к гостинице «Черный Орел», у которой я и потерял Вольфганга ранним утром.
ГРАФ ЗЕАУ (SEEAU)
Оперу «Мнимая садовница» (K.196), вне всякого сомнения, играли в театре на Сальваторплатц. Говорят, что голос у певцов просыпается только к 12-ти, так что раньше полудня никого в театре не застанешь. Но я догадываюсь, где его надо искать, – конечно, в доме интенданта придворного театра графа Зэау (Graf Seeau). Но как он туда попал, какой дорогой шел, где останавливался, и к кому заходил по пути (ведь у него со времени постановки Мнимой садовницы в 1775 году оставались в Мюнхене друзья, знакомые, к которым, наверняка, были от Леопольда дружеские письма), теперь мне этого уже не узнать. Словом, от порога гостиницы Черный Орел, где они остановились с Анной Марией, он невидимо для меня, неведомой мне дорогой попал в полутемную приемную графа Зэау, довольно холодную, хотя за окном еще теплынь, и безлюдную, что странно для приемной интенданта придворных театров.
Могильная тишина, ни звука – ни с улицы, ни изнутри дома. Окоченели от неподвижности члены, закисла в жилах кровь. Хоть бы таракан пробежал или мышь зашуршала в углу. Резкий запах кожи от кресел и дивана – единственное, что, как нашатырь, приводит в чувство в этой затхлой, неизменной (за эти два года) обстановке.
Куда ни беги, как высоко ни ставь себя, каких вершин ни достигай – ждать в приемных чиновников под их дверью не обязанность, а сословный рефлекс, подобно тому как дышать, спать, есть. И не унижение в каждом таком случае приводило Вольфганга в ярость – трата его творческой энергии, это бесцеремонное отцеживание её у дверей власть имущих, энергии, которой бы хватило на нескольких «Дон Жуанов». Сидишь, ждешь…
Сначала ждешь спокойно: вот сейчас через минуту выйдут или примут, или позовут, или отпустят восвояси, но нет – не выходят, не зовут, не принимают и не отпускают – ни через минуту, ни час спустя. Нетерпение обостряет все чувства: шорох, скрип половицы, чей-то далекий за дверью голос, смех – всё заставляет вздрагивать, прислушиваться, напрягаться изо всех сил. Тишина раскаляется, начинает звенеть вокруг, как в самый зной посреди несжатого поля; испарина огнем жжет кожу; вертишься на стуле или в кресле, подпираешь спиной стену, – чувство такое, будто с тебя содрали кожу, – невыносимо любое движение, дуновение, прикосновение, даже мысль об этом (как железом по стеклу – мыслями по нервам). И горячечный бред прожектов, слов, побуждений: ворваться, всё высказать, прокричать, схватить за грудки, плюнуть в лицо – и сбежать, не ждать, разорвать, не жить. Неистовство всё испепелило в душе: вместо пронзительной ясности, чистоты, любви – чад и смрад; что-то тлеет, что-то еще полыхает, что-то уже обрушилось и мокнет в грязной луже. Дверь раскрывается – вас приглашают, вам предлагают, с вами занимаются, вас отпускают, но с тем же успехом так можно общаться и с трупом. Сколько теперь понадобится времени, чтобы восстановиться буквально из пепла. Но едва это случается, как вновь где-нибудь, у кого-нибудь, под чьей-то дверью, казалось, забежав на минутку…
«Простите великодушно, что заставил вас ждать», – с этой или с подобной дежурной фразой выйдет, наконец, к Вольфгангу герр интендант в халате и в ночном колпаке. Эксцентричность появления графа в домашнем платье – прямиком из спальни в приемную – вызывает у русского невольную ассоциацию со старым князем Болконским, но этим их сходство и ограничивается. Ни княжеского благородства, ни ума, ни отваги, ни независимых суждений, противопоставивших князя двору, у графа нет и в помине. «Окаянный нахал Зэау» – назвал его Вольфганг в письме из Мангейма, и, по-видимому, не без основания. И внешне это были «разных два лица»: в отличие от жилистого сухопарого князя, граф был полнокровным с большой рыжеватой головой, подергивающейся от тика, и морщинистой в складках шеей как у черепахи. При каждом повороте головы складки перемещались от одного уха к другому, обвисая над воротом халата жамканным брюшком.
Неясны и разноречивы отзывы о графе современников; и даже произнесение фамилии Seeau неоднозначно: у кого-то она звучит по-немецки Зэау, у других на французский манер – Со. Такое озвучивание графской фамилии чаще всего можно встретить у тех, кто особенно много внимания уделяет его интересу к разного рода фрейлейнам, возможно желая таким образом подчеркнуть: то, что совершенно естественно для графа Со, не допустимо для немца Зэау.
Еще когда Вольфганг только входил к графу, из его дома выпорхнула госпожа Ниссер, комедиантка. Она спросила Вольфганга: «Вы хотите, конечно, увидеть граф? – Да. – Он в саду и, Бог знает, когда вернется». Я поинтересовался, известно ли ей, где этот сад? «Да, – ответила она, – и я тоже хотела бы с ним переговорить: пойдемте вместе». Едва мы пересекли портик, граф вышел нам навстречу. С расстояния не более 12 шагов он меня узнал и назвал по имени. Он был чрезвычайно любезен, будучи уже оповещен о моем приезде. Мы не спеша поднялись вместе по лестнице, оставшись одни; я коротко изложил ему часть моих планов, он посоветовал мне напрямую просить аудиенции у Его Курф. Светлости. Если мне не удастся с ним встретиться, что вполне возможно, я должен буду представить, в таком случае, свое дело письменно. Я просил его сохранить это в секрете, и он мне обещал. Когда я сказал, что здесь недостает хорошего композитора, он ответил: «Я это знаю».
Настоятельно советую обратиться с письменной просьбой к курфюрсту, – сказал он на прощание, подергивая головой, и слова его прозвучали при этом с неподдельной доброжелательностью. Непременно (дерг), очень (дерг, дерг) советую (дерг, дерг, дерг), – понизив голос, настойчиво повторил он, недвусмысленно намекая на полный успех. То, как он разволновался, узнав об отставке Вольфганга и о его желании остаться при дворе Максимилиана III, и эта его торопливость, с которой граф подталкивал Вольфганга к немедленной подаче курфюрсту прошения, не могли не обнадеживать. Но к словам графа у Вольфганга давно уже не было той беспечной доверчивости, как в 1775 году при постановке Мнимой садовницы: «Пусть мама не беспокоится, всё идет хорошо. Я очень сожалею, что её посещают подозрения относительно графа Зэау. Этот человек и впрямь весьма приятный и учтивый, и у него больше обходительности, чем у многих ему подобных в Зальцбурге». Дерг-дерг подмигивал сощуренным глазом, улыбаясь, граф Зэау-Со и поглаживал белой, как лягушечье брюшко, ладонью морщинистые складки у подбородка.
И снова улица. Солнце поднялось над крышами, почти лишив тротуар тени, узкой полоской вытянувшейся вдоль зданий. Вольфганг ощупал в кармане контрамарку, любезно пожалованную ему графом. И еще только замаячил впереди Сальватор-театр, а он уже съежился от нарастающего шума, который давил ему на уши. «Она [Мнимая садовница] имела такой успех [вспоминал он в письме к матери], что нет никакой возможности описать тебе эти аплодисменты». Шквал аплодисментов, потные лица актеров, оплывшие гримом; орущая глотка зала, с красным язычком застывших в дверях капельдинеров, поклоны, объятия, счастливые лица папá и Наннерль, крики «Viva Maestro!» «Её светлость курфюрстина и вдова29 (оказавшиеся со мной vis à vis30) мне тоже сказали „браво“, а в тот момент, когда наступила тишина перед началом балета, снова раздались аплодисменты и крики „браво“. И едва всё стихало, как кто-то опять начинал аплодировать – и всё продолжалось. Я вышел затем с папá в фойе, через которое должны были пройти курфюрст и весь двор. Я поцеловал руку их Св. курфюрсту и курфюрстине, а также всем прочим высочествам, которые были ко мне крайне благосклонны. А на следующий день, ранним утром, и Его княжеская светлость епископ Химзэ31 прислал господина, чтобы поздравить меня с этой оперой, так всем понравившейся. Мы не сразу вернемся, и мама не должна об этом жалеть, ибо она хорошо знает, как важно немного перевести дух – —»