— …Шпроты!
— Дурень! Там бомба была. Полгорода как не бывало. Ты уверен, что у тебя бомбы там нет?
Опять двадцать пять! Уже третий раз меня, вернее эту посылку, подозревали во всяких ужасах. Я и сам начал беспокоиться, хорошо хоть Синдерюшкин засмотрелся на какую-то пригожую девку, проходившую по двору, и потерял нить разговора.
Наконец цель была достигнута. Наш друг, отворивший дверь своей квартиры, отметил, что запах путешественников он почувствовал ещё в прихожей. И они вновь приступили к тому занятию, которое казалось всем главным в тот прохладный вечер.
Хозяину понравилась беседа, и он достал из-за батареи портвейн.
— Хорошо, что вы приехали, — говорил он. — А то сижу я тут один и ощущаю всем естеством невыносимую геморроидальность бытия, а попросту гимор... Состояние это связано с необходимостью перемен и одновременно с их нежеланием, тоской по какой-нибудь гуманной профессии, чем-то ещё... Будь я врачом, я смог бы презрительно сказать любому недоброжелателю: “Я несу здоровье людям или, по крайней мере, не делаю им очень больно. Вот, дескать, моя правда”. А я? Изъясняясь опять же медицинскими терминами, я болен геморроем души, а попросту гимором... Вот что это означает…
Но скорбная философская нота, прозвенев оборванной струной в воздухе, пропала. Надо было ещё осветить и выяснить — оттого заговорили о жизненном успехе и неуспехе. Мы всё время возвращались к этой теме, мы были прикованы к ней цепями, потому что все глупые слова типа “дауншифтер” — лишь след жизненного беспокойства: успешлив ли ты и не прогадил ли свою короткую жизнь, не накопив никаких этому оправданий.
И не важно, что означают слова в словаре, важен тот смысл, который мы в них вкладываем. И лучше метафоры для этого, чем крыловская басня, я не знаю. Причём басня эта меняется со временем, приобретая всё новый и новый смысл. Видал я и таких танцующих стрекоз, что прожили долгую сытую жизнь — год за годом, да так прожили, что трудовому муравью остаётся только плюнуть себе под ноги. Мы все, побывав и муравьем и стрекозой, понимали, как относителен этот переход. Человек наполнен разными эмоциями, он заложник эмоций и сделает все, что угодно, следуя им, — себе во вред, разрушая созданное годами. Это все предисловие к стрекозам и муравьям.
Муравью очень хочется демократической пайки — чтобы всем поровну, но, в отличие от социализма, пайку строго по норме выработки. Муравей — это такой истовый протестант.
Поэтому муравей ненавидит стрекозу, которая опровергает его понятие справедливости. Настоящий муравей доволен только тогда, когда видит
дохлую стрекозу, занесенную снегом у порога муравьиного дома. Стрекозе же лучше, стрекоза не мучается — ей плевать, что думает муравей.
Чувства их асимметричны.
Но жизнь — жестче, как сказала, цитируя неприличный анекдот, одна героиня фильма “Москва”, вполне себе стрекоза. Для начала — сроки жизни разные, и муравей может сдохнуть раньше.
Никакой радости ему, дохлому, такая же дохлая стрекоза не доставит. Да и наша жизнь такова, что современные муравьи по большей части стрекозы, то есть они притворяются муравьями, а на самом деле просто меньше поют и пляшут. Тащат в дом, копят и экономят. А источник копилки — один и тот же: муравью валится в копилку за то, что он убил восемь часов в офисе, портил бумагу, тратил тонер в принтере, писал по имейлам невообразимые глупости... Ну и вы понимаете, что он там еще делал.
Ну а стрекозе дали тех же денег за то, что она сделала праздник начальнику муравья, — вот и все.
А деньги у них из одного и того же. Из каких-то мертвых мамонтов, превратившихся в черную горючую жидкость. И если один страдал, рефлексируя, то это не значит, что он лучше. Это значит, что у него жизнь более затратная. А чего мне радости переплачивать в кафе, если они так дело организовали, что копят на зиму. Цивилизация устроена так, что деньги сейчас платят за всякую дрянь, а пыльцой, или что там едят муравьи и стрекозы, может обеспечить очень небольшое количество людей, то есть муравьев.
Так что стрекоза, чтобы не сдохнуть, должна быть хорошим менеджером — одним что-то позволять, другим намекать на то, что позволит. Не терять контроля над собой, четко мониторить лес и температуру воздуха. Еще много чего уметь. И вопрос: “Что лучше — быть бедным и больным или богатым и здоровым?” — смешной. Я-то знал ответ ещё с тех пор, когда у меня гланды вырезали.
Но Синдерюшкин отчего-то не стал со мной спорить. Вернее, он сказал:
— Отчего ты всё время говоришь “в одном анекдоте” или “как сказано в неприличном анекдоте”? Это скотство. Рассказал бы, что это за анекдот. Что за купюры?
И я понял, что в полночь мы заговорили на мужскую тему — о деньгах.
Я тоже решил вставить своё слово и вспомнил историю про купюры у Рабле.
— В ответ я расскажу вам, — сказал автор, — историю про эти хрустящие купюры. Был я молод и не учён жизнью. Читал я тогда всем известного Рабле, читал и модного теперь Бахтина. Однако я тогда же заметил, что некоторые главы Рабле писал конспективно. Например: “Глава II. Здесь приводится стихотворение в 112 строк, заполняющее всю главу, очень сложное по конструкции и тёмное по смыслу”. Сначала я думал, что таким нехитрым способом автор издевается над своим анаграммным Алькофрибасом Назье, однако уже во второй книге, в главе, повествующей о том, как Панург учил строить стены вокруг Парижа по совершенно новому способу, я обнаружил следующее:
“— А вот, кстати, перед ужином я вам расскажу одну историю из книги брата Любинуса „О выпивках среди нищенствующих монахов”...
...Когда вылечившийся лев прогуливался по лесу, он наткнулся на старуху, подбиравшую хворост. Увидев льва, она от страха опрокинулась навзничь, платье и рубашка поднялись у неё до плеч...”
А далее? “Далее следует вольный анекдот про старуху, льва и лисицу”.
И тогда я услышал хруст загадочных купюр.
Переворачивая страницы дальше, я заметил, что на них то и дело пестрит мелкий шрифт. Среди него было следующее: “Глава V. Разговоры в подпитии. Вся глава состоит из длинного ряда (по первому впечатлению бессвязных, но, в сущности, вполне согласованных между собой) реплик, дающих сочные словесные характеристики анонимных участников пиршества. К развитию фабулы эти разговоры отношения не имеют”.
Козлы! Козлы! Всех гульфиком, ссаным гульфиком по мордасам!
К фабуле! Отношения не имеют! Не имеют! Хруст сделанных кем-то купюр ударил мне в уши.
— Чё за дела! — закричал я тогда. — Кто это взялся решать, что мне нужно читать, а что — нет?! Кто это взялся рядить о моей нравственности?! Кто это? Уж не переводчик ли В. А. Пяст? Или Гослитиздат, собравшийся в одна тысяча девятьсот тридцать восьмом году в любимом мной городе Ленинграде, чтобы помешать мне насладиться шедевром мировой литературы в полном объёме? Чай, ведь не “Детская литература” какая, не издательство “Малыш”! И нигде не написали честно, что, дескать, хрен вам на рыло, а не старуха с лисицей. Никто не напирал на упрощение для детей. Кто это сделал, сознайтесь, ничего не будет!..
Но мой вопрос остался без ответа. С тех пор я, признаться, не поумнел. Всё жду, когда мне расскажут всё полностью. И начинаю мстить мирозданию, сам делая в речи такие же купюры, вот.
День кончался, кончалась и ночь, вино было не допито, и страждущих не было.
Оказалось, что всем собеседникам необходимо навестить кого-то в этот поздний час. Совершились телефонные звонки из той породы, когда тот, кому звонят, не может понять, кто с ним говорит, а тот, кто позвонил, не знает, зачем он это сделал. Автор деятельно участвовал во всех разговорах увеличивающейся компании, одним он говорил о литературе раннего Возрождения, другим объяснял, что слова “гротеск” и “грот” по сути являются однокоренными. Людей в доме становилось всё меньше и меньше, они тасовались, как колода карт. Давно уехал домой Рудаков, пропал и Синдерюшкин, умыкнув с собой и случайно залетевшую стрекозу.
Автор очнулся на чужой кухне, обнаружив себя жарящим яичницу. Окно постепенно светлело. Было действительно мирно и тихо, только над всем этим благолепием гулко била с церковной колокольни корабельная рында с надписью “От коленопреклоненной братвы”.
Он ощупал себя, как Панург, допуская, что только что в сонном забытьи ему “приснилась не виданная никем главная жена, а также почудилось, будто он неизвестно каким образом превратился в барабан, а она в сову”.