— Что делать? Напиться и уснуть, уснуть и видеть сны?.. Правильно ли я жил? — спросил тогда он себя. — Не было ли моё существование лишь травестией жизни настоящей, заполненной событиями и впечатлениями? Не станет ли мне от чего-нибудь мучительно больно?
Вопрос был риторическим, потому что автор и сам знал ответ на него. Нечего метаться по кругу жизни, а нужно сидеть смирно и заниматься своим делом. И вот тогда автор зычно крикнул в пустоту:
— Гимор! Гимор! Гимор!
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
История про Клюева, равно как и рассуждение о том, что главные разговоры в жизни, с кем бы они ни велись, всегда посвящены теме жизни
и смерти.
“Знал ты покойника?” — спросил я его дорогой.
“Как не знать! Он выучил меня дудочки вырезывать. Бывало (царство ему небесное!), идет из кабака, а мы-то за ним: „Дедушка, дедушка! орешков!” — а он нас орешками и наделяет. Всё, бывало, с нами возится”.
И я дал мальчишке пятачок и не жалел уже ни о поездке, ни о семи рублях, мною истраченных.
Александр Пушкин.
“Станционный смотритель”
Непроста жизнь. Особенно непроста она утром в малознакомом районе.
Я выбрался из странноприимного дома и, пройдя мимо однояйцевых домов-близнецов, встал в очередь на остановке маршрутного такси. Со мной была ненавистная чужая посылка неизвестного содержания и та “зубная боль в сердце”, о которой писал писатель Пешков в предсмертной записке, прежде чем попытался застрелиться. Я встал в эту молчаливую очередь и тут же задумался о тщете жизни, жизни и смерти. Есть известная и очень старая история про знаменитый телефонный разговор, когда тиран спрашивает: “А о чем бы вы хотели со мной говорить”? — “Мало ли о чем, о жизни, о смерти”, — отвечает поэт. Одни воспоминатели говорят, что тиран отвечает: “Хорошо. Как-нибудь, когда у меня будет больше свободного времени, я вас приглашу к себе, и мы поговорим за чашкой чаю. До свидания”, другие мемуаристы говорят, что тиран просто вешает трубку.
Никто из них сам ничего не слышал.
Но дело не в этом: жизнь и смерть — это верная тема. Иногда нужно пошутить, а вот иногда нужно честно себя спросить и так же честно же себе ответить — говорить нужно о жизни и смерти, хоть Сталин перед тобой, хоть Толстой, хоть Ганди. Впрочем, Ганди, кажется, уже умер.
Некоторым удаётся попросить квартиру — но путь этот зыбкий.
Про это уже сказал другой классик: “Один человек небольшого роста сказал: „Я согласен на все, только бы быть хоть капельку повыше”. Только он это сказал, как смотрит — стоит перед ним волшебница. „Чего ты хочешь? — спрашивает волшебница. А человек небольшого роста стоит и от страха ничего сказать не может. — Ну?” — говорит волшебница. А человек небольшого роста стоит и молчит. Волшебница исчезла. Тут человек небольшого роста начал плакать и кусать себе ногти. Сначала на руках все ногти сгрыз, а потом на ногах. Читатель, вдумайся в эту басню, и тебе станет не по себе”. Нет, лучше заучить вопрос о жизни и смерти, а не о собственном росте и жилищных условиях.
Я стоял в очереди, прижимая к груди изрядно помятый крафтовый пакет, содержимое которого давно было мной проклято, и проклято не раз. Я ждал самодвижущегося экипажа, понимая, что в первый мне точно не влезть, во второй — маловероятно, но третьим я, наверно, всё же поеду домой. Кому из сограждан нужны мои истории? Кто прочитает песню о мореплавателях, что отправились в путь на утлом челне, как три мудреца
в одном тазу, кому нужно странствие, когда жизнь коротка, а искусство — не пойми что.
Я никогда не был поклонником пивного лечения, но вот сейчас подумал, что надо бы выпить пива. Не дома, а в каком-нибудь утреннем заведении с немытыми стёклами. И вот маленькая машинка, трясясь, влекла меня к метро, метрополитен выплёвывал меня около Белорусского вокзала, и я шёл мимо строительных заборов к заведению. Герои пустились в странствие, повторял я про себя, они двинулись между островов как пантагрюэлисты и… Нет, что-то в этом не то. Наконец, я послал их в область материально-телесного низа и вошёл в заведение.
Это было именно “заведение”, хотя много лет подряд его называли “стекляшка”. Я заметил, что у множества внутренних эмигрантов семидесятых и восьмидесятых были такие места, проникавшие в мемуары и романы. Заведения, что вспоминались потом со скорбью где-нибудь в Калифорнии или Хайфе. Главным были, конечно, не липкие столы, а компании из тогдашних и нынешних дауншифтеров. Не всем же пить в “Национале”, как безденежному писателю Олеше.
Для полного успокоения я стал сочинять в уме рассказ. “Вот, напишу про какого-нибудь Клюева”, — подумал он. “Недаром я всё время вспоминал его, в смазных сапогах, с ворохом иностранных языков за щекой. Что-то там у него с Есениным было… Вообще, Клюев — хорошая фамилия, короткая и звучная”. “Итак, хорошее начало: отца своего Клюев не помнил... Нет, не так”.
Мне принесли пива, холодного, как этот хмурый весенний день. Есть такой род весеннего утра, когда сразу становится понятно, что солнце не выглянет никогда, а будет навсегда сыро и туманно. Это такой день, что возвращает тебя в осень, покойное и безнадёжное время. И вот уже кажется, что тебя окружают одни юнкершмидты. Траву взрастите — осенью сомнётся. Природы увяданье. В сентябре одна ягода, и то горькая рябина. Дозревает овёс, начинается уборка свёклы. Поспевают брусника и клюква. Начало заморозков. “Хозяйка при коровке, а девки при морковке”. “Калинова плеть свесила медь”. Вторая встреча осени. Убирают пчёл, собирают лук.
Прекратив жаловаться на погоду, я снова погрузился в размышления. Много лет общаясь с литературой, я привык ставить себя на место автора. Может, я даже стану плагиатором. Вот, например, кто-то закончил свой роман словами: “...а через несколько лет он умер”, и теперь мне удивительно обидно, что такая концовка уже занята. Клюев... Прочь Клюева! Этот злой деревенский гений приходит ко мне, образованному человеку, заставляя меня бросить изысканный стиль, на который только-то и осталась у меня надежда.
А может, нет у меня никакого стиля... Клюев, которого я даже не могу умертвить без помощи других писателей. Клюев, рождённый мной Клюев... Впрочем, почему же только мной?.. Как же мать, отец — ведь была же у него семья?!
За окном остановился автобус, из которого вылезли люди в оранжевых жилетах. Сразу же подогнали какую-то странную дорожную машину с дисковой пилой, и я подумал, что вот можно было бы устроиться работать с этой лесопилкой, превратившейся в асфальтопилку. Жизнь продолжалась, и я снова стал думать о Клюеве.
Отец подарил Клюеву жизнь и... Нет, снова не так. Клюев-старший зачал Клюева-младшего перед уходом в армию. Там Клюев-старший остался, по меткому выражению служивого народа, “давить сверчка”, то есть — на сверхсрочную. Грянула война, и следы Клюева-старшего потерялись.
В девятнадцать лет младшего Клюева посадили на телегу и отвезли в районный военкомат. Так Клюев стал солдатом специальных и особенных войск. Служил Клюев не очень прилежно, но службу знал, антенну, вверенную ему, прилежно чистил кирпичом, а с начальством ладил. Потому и вышел ему даже отпуск после двух лет службы. Проехав полстраны, он посетил свою деревню, в первый же день насовал кому-то в пьяном виде по морде, помог матери с починкой крыши и снова пересёк половину огромной территории СССР.
Окончив муторное плавание по северной реке, Клюев сошёл с парохода и стал ждать лодки. После отпуска он подобрел и угостил махоркой прижившегося на причале немца Фрица.
Немец Фриц на самом деле был Отто фон Гааль, бывший гауптшарфюрер СС. Но имя его поменяли не документы, а люди, с которыми он молчал и жил. Жил он вместе с поселенцем Сулеймановым — человеком неизвестной нации.
Его, Сулейманова, Клюев знал давно и даже пользовался его расположением как правильный военнослужащий, не имеющий никакого отношения к охране лагерей.
— Ну, что там, а? — закричал Сулейманов, выйдя из своего домика. — Война там будет?
— Не будет, — ответил Клюев. — А будет — раздавим реваншистов к чёртовой матери!
Сулейманова, однако, очень беспокоило международное положение. Читать он не умел, да и ни газет, ни радио он не видел, не слышал, так что с любопытством расспрашивал всех, кого было можно, о большом мире.
— А зачем мы им Поркалу отдали, на куя? А Тита приехал — нам эта нада? — От волнения Сулейманов плохо говорил по-русски. Немец Фриц же ничего не говорил. Международное положение давно покинуло его мысли.