- На опору! Лезь! - подбрасывая Твердохлеба на стальную опору крыши, крикнул он.
Первые холодные брызги мутного водяного вала уже ударили по ним. Стихия, страх, смерть.
- А вы? - крикнул Твердохлеб.
- Лезь, дурень! - со злостью толкнул его наверх Андрей Сергеевич и бросился к своему трамваю, видимо, еще надеясь вывести вагон из депо или, по крайней мере, отсидеться на высоте в кабинке. Твердохлеб по-обезьяньи карабкался вверх, туда, где опора разветвлялась, вал ударил по ней, она аж загудела, и в тот же миг вода догнала Андрея Сергеевича, ударила его по ногам, затем в спину, он упал под мутным валом, но поднялся, снова побежал, его вновь ударило, сбило и накрыло уже навсегда. Перекинут трамвай, второй, третий, кирпичные стены депо ломаются и падают как картонные, стальные опоры дрожат и гнутся, перегибаются стальные конструкции крыши, что-то ломается и летит оттуда. Твердохлеб, спасенный Андреем Сергеевичем, жался к холодному железу, дрожал и плакал. Все гибло у него перед глазами, и никто не мог помочь. Стихия, страх, смерть. Он еще не знал, что водяной вал похоронил под собой и их барак, и отца, и маму Клаву, и всю дотеперешнюю, хотя и небогатую, но спокойную и сложившуюся жизнь.
С тех пор он боялся воды.
Работал по-черному, пока выучил сестер и повыдавал их замуж. Когда уходил в армию, возвращаться в Киев и не думал. Сестры разъехались, воспоминания умерли, никто его не ждал. Глянуть на дом, где ты родился? В Киеве это не всегда возможно. Вспомнить - только и того. Не все ли равно где вспоминать? Ребята уговаривали: в Сибирь, на Алтай, на целину, в Норильск. Мир широк! Если бы не помкомвзвода сержант Григоренко, так бы и не увидел больше Твердохлеб Киева, а Киев Твердохлеба. Но сержант умел воспитать упорство и не в такой душе, как у Твердохлеба, потому и свершилось. Григоренко был выходцем из полтавского села, высокий, жилистый, голубоглазый, неутомимый, будто сделанный из крепчайшей стали. Казалось, лишенный каких-либо недостатков, он все же имел одну достаточно ощутимую слабость: не разделял распространенного взгляда о стирании грани между городом и селом. Разделять или не разделять то или иное мнение - в этом еще нет большой беды. Но сержант в своем несогласии шел дальше. Он яростно завидовал всем, кто родился в городе, да еще в большом, и еще яростнее ненавидел их, как будто человек выбирает себе место рождения и как будто это дает ему какие-то преимущества. Впрочем, как бы то ни было, Твердохлеб стал предметом повышенного внимания сержанта Григоренко именно потому, что был киевлянином. С утра до вечера только и слышалось: "Р-ядовой Твер-рьдохлеб, как у вас пр-ришит подвор-ротничок!", "Р-ядовой Твер-рьдохлеб, пр-риготовиться для пр-реодоления водной пре-гряды!", "Р-ядовой Твер-рьдохлеб, тр-ри, нар-рьяда вне очер-рьеди!" А затем мстительное: "Это вам не по Кр-рьещатику пр-рьогуливаться!"
Твердохлеб молчал, терпел, потихоньку вышел в отличники боевой и политической подготовки, даже сам сержант Григоренко теперь ставил его в пример. Когда же настало время увольняться и сержант спросил, куда Твердохлеб хочет ехать, тот наконец смог посмаковать свою маленькую месть:
- Поеду гулять по Крещатику!
Так возвратился он в Киев и подал заявление на юридический факультет университета. От тоски по справедливости? Он бы этого не мог тогда сказать. Еще во время учебы в ремесленном Твердохлеб влюбился в Валю Букшу. Она на него - ноль внимания. Еще и дразнила его, как все, Глевтячком. Так все и прошло. Встретил ее после армии. Переквалифицировалась и работала на Подоле секретарем нарсуда. Говорила: "Мы, юристы". Нос у нее почему-то стал широким, как у утки. Может, таким и был, а Твердохлеб не замечал? Тоже мне юристка нашлась! Жажда маленьких возмездий продолжала владеть им, и Твердохлеб пошел учиться на юридический. Долго не женился, кто его знает, почему, может, не мог забыть той Вали. А потом встретился с женщиной, у которой было имя из сказки "Золотой ключик", и таким образом очутился в недрах квартиры Ольжича-Предславского. Теперь настоящий киевлянин. Мало людей, много комнат, еще больше книг. Все языки мира, все великие имена, гении, слава, блеск, позолота корешков и последние достижения полиграфической мысли - синтетические ткани, лакированный картон, спрессованная пленка, спрессованные ребристые корешки с именами Коломбоса, Батлера, Джонстона, Де Феррона, Боуста, Макдоугала, Фиттермана, О'Конелла, Фултона, Хаккуорта[6]. Все выдающееся: идеи, интересы, знакомства, учителя. Ольжич-Предславский учился у самого академика Корецкого. Знаком был с сотнями выдающихся деятелей. Мальвина Витольдовна имела право знакомиться только с женами и вдовами выдающихся людей. Твердохлеб мог бы составить каталог вдов. Мемориальные доски. Бронзовые и мраморные бюсты на Байковом кладбище. Квартиры. Картины. Библиотеки. Даже тогда, когда выдающийся деятель не прочитал за жизнь ни одной книжки, он умудрялся оставить вдове огромную библиотеку. Фотоснимки с великими людьми. Охотничьи ружья, из которых ни разу не выстрелили. Венецианские бокалы, из которых не выпито ни капли. Фарфоровые сервизы, навеки захороненные в дубовых резных буфетах. Гигантские бронзовые люстры, которые никогда не зажигались. Бесконечные ковры, смотанные в рулоны, как у Тамерлана перед походами. Серебро, баккара, слоновая кость, малахит. Разговоры, шепот, зависть даже после смерти. Кому лучшая мемориальная доска, у кого больше слава, кого сколько раз упомянули в энциклопедическом словаре "Киев" и кого совсем не вспомнили и что из этого будет. Тещин Брат коршуном налетал на этот шепоток, насмешливо ржал над вечно встревоженными вдовами: "Вспомнили - не вспомнили! Что от этого миру? Знаете, что сказал Глушков обо всех видах информации? Информация - это мера неоднородности распределения материи и энергии в пространстве и времени, показатель измерений, которыми сопровождаются все процессы, происходящие в мире. Неоднородности. Ясно? Кому густо, а кому пусто!"
Твердохлеб удивлялся: как можно людей с такой памятью отпускать на пенсию? Когда спрашивал об этом Тещиного Брата, тот хмыкал:
- Меня не отпустили, а отослали. Пожалели сестричку. Ей не с кем ходить на концерты.
В музыке Тещин Брат разбирался не хуже Мальвины Витольдовны. Это было, пожалуй, единственное, о чем он мог хотя бы изредка говорить серьезно.
- А эти приглушенные фигурации низких деревянных, Мальвиночка? Что ты об этом скажешь? Волшебство и погибель! - взволнованно обращался он к сестре, но тут уже Твердохлеб не мог поддерживать разговора на нужном уровне и тихонько удалялся.
Хотя в отделе вечно наваливали на него целые горы работы, выходило так, что оставалось достаточно времени и для самого себя. Мальвина не принадлежала к женщинам надоедливым, тесть пропадал на международных конференциях, а дома придерживался режима, теща жила музыкой, - никто не мешал Твердохлебу в его одиночестве, в чтении, в думаний, созерцании мира и людей в нем. Он становился все более заядлым киевлянином, радовался и гордился этим. Киев... Безалаберный город, над которым витают тысячелетия. Безалаберный и прекрасный, город князей, святых подвижников, грабителей, прохиндеев, веселых душ, задумчивых гениев. Твердохлеб любил окунаться в прошлое. Историки тоже своеобразные следователи. Доискиваются и докапываются, очищают истину от патины времени, от наслоений случайных и сознательных. Иногда, правда, делают это только для того, чтобы спрятать эту истину еще глубже и тщательнее. Но убить истину никому не дано. Она бессмертна. Твердохлеб придумывал для себя то одно, то другое "дело" и месяцами вел его со всем профессиональным усердием и природным своим упорством. Скажем, о том, кто вынес из Киева летопись Нестора и Киевскую летопись, спас их от Батыевой орды, выскочил из Выдубецкого монастыря, перебрался через Днепр, - сколько же пришлось помытарствовать ему в непроходимых чащах, осторожно минуя опасные разъезды, чтобы не попасть в руки вездесущих баскаков, добраться к какому-нибудь новгородскому монастырю или к простенькому деревянному скиту под Костромой. Только представить себе: тысячи километров, одинокий человек среди враждебности, дикости, стихий, и такой подвиг - сохранены слово народа, его память, его заветы!
Фома Аквинский в это время писал свой труд "Сумма теологии" обо всех знаниях мира, а мы спасали лишь крупинки своей истории. А потом сами же жгли. Кто поджег Подол в 1780 году, и что сгорело в этом огне? Библиотеки Петра Могилы, Иннокентия Гизеля, может быть, и та знаменитая библиотека Ярослава Мудрого, которую напрасно ищем уже чуть ли не тысячу лет? Хвала воспитаннику Киево-Могилянской академии Йоилю Быковскому, который переписал в собственный "Хронограф" "Слово о полку Игореве" и вывез его в Спасо-Ярославский монастырь, где был архимандритом. Вот так и спас золотую поэму нашей старины, как и тот безымянный послушник Выдубецкого монастыря, что вынес первые летописи из пылающего Киева.