***
В июле 1982 года, когда кончился срок проживания в "академических апартаментах", семья поселилась в небольшой скромной трехкомнатной квартире в самом центре Западного Берлина на Зэксишештрассе. Здесь Горенштейн прожил 20 лет, сначала с семьей, затем, после развода с женой, один, до конца жизни.
Горенштейн не без гордости говорил, что живет в "эпицентре" русского Берлина двадцатых годов. Улица, на которой жил Гореншейн, застраивалась, в основном, в начале века, когда Берлин, как и многие другие европейские города, переживал подъем строительства, что отразилось в напряженной борьбе архитектурных стилей - эклектики, ретроспективизма и модерна. Так же хаотично была тогда застроена и Зэксишештрассе. Выглядела она весьма нарядной и фешенебельной.
К сожалению, многие ее здания были разрушены во время массированных налетов авиации союзников в 1944 году, поскольку неподалеку располагались многочисленные административные учреждения национал-социалистов, в том числе и "SS". В конце 1950-х и в начале 1960-х она была восстановлена, но теперь уже застроена аккуратными крупнопанельными зданиями, комфортабельными, однако лишенными архитектурной индивидуальности. Впрочем, новая застойка не лишила ее колорита - несколько зданий стиля "модерн" на ней сохранилось.
Зэксишештрассе, как впрочем, и прилегающие к ней улицы оказалась наполненной литературными ассоциациями. Гореншейн жил в двух шагах от дома, где Э. М. Ремарк в 1929 году, незадолго до эмиграции, написал "На западном фронте без перемен". И уже совсем рядом, в двух шагах, в 1921 году поселилась семья Набоковых и жила здесь вплоть до рокового дня, когда Владимир Дмитриевич, отец писателя, был убит в зале Берлинской филармонии 28 марта 1922 года. В предисловии к моей книге "Брак мой тайный" Горенштейн писал:
"Рядом с моим домом на Зэксишештрассе стоит современное здание, на месте которого в 20-х годах был другой дом, разрушенный войной, где в 1922 жила семья Набоковых - доски нет.
Доска Набокову установлена на доме, где писатель жил до отъезда во Францию в 1937 году, на Несторшрассе, но и ее установили не городские власти, а хозяин ресторана-галереи, узнав, что выше этажем жил автор "Лолиты", которую он не читал, однако смотрел американский фильм.
Памятную доску Марине Цветаевой также установили не городские власти, а студенты-слависты Берлинского унивеситета, собравшие на эту доску деньги - в складчину. О том, кстати, и облик доски свидетельствует, так же, как и у Набокова. Это не тяжелая, солидная мемориальная доска, а латунная тонкая дощечка, чуть побольше тех, которые вывешивают на дверях квартир с именами проживающих жильцов: "Профессор такой-то", "Зубной врач такой-то". На такие таблички напрашивается надпись не "жил" или "жила", а "живет" или "проживает".*
______________
* Ф. Горенштейн, Читая книгу Мины Полянской "Брак мой тайный", в книге М. Полянской "Брак мой тайный. Марина Цветаева в Берлине".
Об открытии мемориальной доски Цветаевой Горенштейну сообщил ныне уже покойный профессор-славист Свободного университета Берлина Зееман. Горенштейн тут же позвонил нам. Среди присутствующих кроме нас были только немцы. Да и тех было мало. А русской публики вообще не было. Доска была очень скромная. Районные власти отклонили просьбу о доплате всего лишь 600 марок для установлении бронзовой доски, и Горенштейн воспринял этот жест как оскорбление писательской чести. Судьба Марины Цветаевой, по выражению Горенштейна, "со все сторон затравленной", вседа волновала его. "Где бы она ни находилась, - говорил он, - за границей ли, в России ли, везде ее топтали "мнимые друзья". Он еще написал в предисловии:
"Как-то случился у меня разговор с дочерью некоего известного советского писателя -- художницей, которая еще меня рисовала. Разговор был о том, почему Цветаева во время войны в Елабуге просилась посудомойкой в писательскую столовую. Дочь писателя раздраженно заметила, что со стороны Цветаевой это был скорее всего эпатаж.
Думаю, что устраиваясь в столовую, Цветаева рассчитывала на остатки продуктов -- каши и других, которые по военным меркам щедро получали известные писатели. Но ситуация действительно эпатажная: писатели разных сортов и калибров ели бы, а Марина Цветаева мыла бы за ними тарелки. Может быть, из тарелок в свой котелок остатки каши и прочие продукты складывала бы для своего сына. Эпатажная и страшная картина. Гордая женщина, королева!
Андрей Платонов, кстати, попал в тяжелую ситуацию: где-то в начале пятидесятых просился дворником в Литинститут. Тоже явный эпатаж. Писатели разных сортов и калибров заседали бы, а Андрей Платонов подметал бы двор, чтобы не запачкались писательские ноги. Вот и Мандельштам мог бы работать швейцаром в доме литераторов в его знаменитом ресторане -- тоже эпатаж -подавать шубы и пальто их величествам, их сиятельствам или просто рядовым, но вхожим и признаным сочинителям.Чувство униженной королевской гордости, давно зревшее в Марине Цветаевой, завершилось самоубийством".
Дом, где Цветаева жила два месяца, - пансион Элизабет Шмидт - в воспоминаниях современников часто назывался "Русским домом в Вильмерсдорфе". В основном в нем селились русские эмигранты. Здесь одно время (1922) жил Илья Эренбург. В 1924 году в этом доме жил оставшийся в Берлине один Владимир Набоков.*
______________
* Мать с сестрами и братьями Набокова уехала в Прагу.
"Набоковский Берлин давно минул, - писал Горенштейн в повести "Последнее лето на Волге", - но какая-то устойчивость, какая-то неистребимость духа чувствуется во всем, может быть потому, что здесь дух заменяет душу. Точнее, здесь господствует то самое скрытое единство живой души и тупого вещества, о котором говорили символисты".
В памфлете "Товарищу Маца" Горенштейн говорит о своем собственном отношении к Берлину:
"Причина моего предпочтения Берлину проста и схематична: при всех моих проблемах и трудностях мне здесь лучше. С тех пор, как в 1935 году "учреждение" конфисковало киевский родительский дом, новую квартиру в Берлине я получил сорок шесть лет спустя. Вот почему сознательно и меркантильно я предпочитаю Берлин. Предпочитал, а теперь после стольких лет жизни, также и полюбил. Но полюбил иной, чем Москву, любовью. Не любовью бродяги-идеалиста, любующегося воробьями на Тверском бульваре, а любовью обывателя-собственника. Собственность моя, правда невелика, но все-таки имею десять пар хорошей обуви и четыре английских пиджака".
***
Квартира у Горенштейна была трехкомнатная, на четвертом этаже. Дом с лифтом, который постоянно ломался, потому что ниже этажом, как говорил писатель, жили дети из каких-то очень южных стран и постоянно на нем катались. Слева от входной двери в самом начале длинного и узкого коридора располагалась небольшая комната, служившая одновременно и кабинетом, и библиотекой, и спальней; следующая дверь вела в такую же маленькую комнату, которая была когда-то детской сына Дани и, наконец, третья дверь слева была распахнута в такую же маленькую кухню. Там у окна красовались в вазах и корзинках разнообразные натюрморты из овощей и фруктов: выложенные затейливыми орнаментами апельсины, бананы, огурцы и помидоры.
К помидорам он испытывал особое уважение. Помидоры он покупал исключительно одесские в русском магазине на Литценбургерштрассе. И даже способствовал распространению одесского помидора в Германии. Рядом с домом находился небольшой "базарчик", работавший по средам и субботам, который Фридрих непременно посещал. Однажды он подошел к одной колоритной продавщице "немецких" овощей и подарил ей одесский помидор "на семена". Зеленщица понравилась Горенштейну: она была настоящая (подлинная), типичная рыночная зеленщица, как будто бы сошедшая с картин малых голландцев - довольно еще молодая, лет тридцати пяти, краснощекая, упитанная, она одновременно и вписывалась в рыночную "панораму" и в то же время выделялась своей живописностью и полнотой жизни. На следующий год продавщица появилась уже с целым урожаем и обещала даже вывести в следующем, 2002 году, новый сорт под названием "Фридрих". Писатель был от этой идеи в восторге. Была же бабочка Набокова, говорил он. Однако ему не довелось больше встретиться с приветливой зеленщицей. И я не знаю, назвала ли она помидоры "Фридрих", и догадалась ли, почему не появился больше ни разу ее общительный покупатель, столь хлопочущий из-за больших красных помидор?
Вернусь все же к описанию обстановки квартиры Горенштейна, в надежде, что оно понадобится потомству.
Коридор заканчивался гостиной, где у входа справа стоял стол четырьмя табуретками. Дальше справа у стены возникал неожиданно помпезный ореховый комод со множеством ящичков, которыми писатель очень гордился, время от времени открывая их поочередно, показывая картотеку своих изданий, или же доставая лекарства для кота Криса. Рядом стояли большой темнокрасного бархата диван и журнальный стол со стеклянной крышкой, а на нем - газеты и журналы на русском и немецком. По обеим сторонам громоздились кресла, обитые таким же бархатом. Совершенно неожиданно в этой барочной обстановке смотрелся сервант стиля, который мы, выходцы из России, назвали бы "ждановским". В этом серванте хранились предметы разных "жанров" - от рюмок почему-то с изображением Богдана Хмельницкого - до фрака кинооператора "Броненосца Потемкина". В этом фраке оператор получал "Оскара". Горенштейн время от времени примерял его и сокрушался, что он ему мал. К концу жизни Фридрих настолько похудел, что фрак стал велик.