– О господи, – сказал я.
Погодите, промолвила Нур улыбаясь, это еще не все. Официант поставил передо мной салат, и я помню, как смотрела на этот салат и пыталась уразуметь услышанное, а мама ждала моей реакции. Помню, как мы обе сидели молча, не ели и ждали, чтобы мой отклик сформировался. Я просто-напросто ничего не чувствовала, я словно бы собиралась с силами, чтобы испытать воздействие, и тогда мама опять заговорила. Нур, сказала она, теперь понизив голос, я полагаю, ты в первую очередь хочешь спросить меня, кто твой биологический отец (на самом деле, призналась мне Нур, это не был мой первый вопрос), и я отчасти потому решила тебе все это рассказать, отчасти потому сочла это совершенно необходимым и отчасти потому, думаю, снова сблизилась со Стивеном…
– О господи, – повторил я. Я работал так медленно, как только можно было, чтобы манго не кончились раньше, чем ее рассказ, и ей не пришлось опять его прерывать. Нур, как и я, замедлила работу, что заставило ее замедлить и темп своей речи.
Да, сказала мне Нур. Потому что Стивен, сообщила мне мама, твой настоящий отец, и она тут же поправилась: твой биологический отец. Я встречалась с ним до того, как познакомилась с твоим папой, и, хотя нам обоим было ясно, что наши отношения – по крайней мере любовные отношения – не продлятся долго, и хотя мы соблюдали осторожность, я забеременела, и твой отец – в смысле, Наваф (так, сказала мне Нур, звали человека, которого я считала своим отцом, и ужасно было услышать, как мама назвала его по имени, ведь раньше она всегда говорила: «твой отец» или «папа») – Наваф очень хотел ребенка, сказала Нур ее мать, и мы поняли, что любим друг друга, и решили пожениться и создать семью. Мы поделились нашими планами со Стивеном, а он на той стадии своей жизни не хотел иметь детей и пообещал, что будет уважать наше решение и никогда никому ничего не скажет. Потом, как вы знаете, у него появилась своя семья. Как ни странно, призналась мне Нур, я по-прежнему ничего не чувствовала; я положила руки на стол, одну справа от тарелки, другую слева, и, помню, все ждала и ждала воздействия, но произошло только одно: кисти моих рук, казалось, начали блекнуть.
– Блекнуть?
– В смысле – начали бледнеть, – объяснила Нур, поднимая передо мной руки в перчатках, словно демонстрируя произошедшее. – Я всегда считала себя смуглой: мой отец был смуглый, и я считала, что пошла в него, считала себя американкой арабского происхождения, и вот теперь я сидела, смотрела на свои руки, ничего не чувствовала, и моя кожа словно бы еле заметно белела, обесцвечивалась – скорее всего, из-за шока, но я хочу сказать, что постепенно стала по-другому видеть свое тело, начиная с рук.
– Что вы сказали маме? – спросил я. Кожа у Нур была оливковая. Выглядела ли она в моих глазах теперь иначе, чем в начале смены?
– Сказала, что мне надо в уборную, и просто-напросто ушла из ресторана. Забавно, – Нур усмехнулась, – что я ей так сказала, ведь ей видно было, что я иду на улицу, она не могла рассчитывать, что я вернусь. Вот как оно было. – Нур немного изменила тон, давая понять, что ее рассказ идет к концу. – Вы спрашивали про моих родственников в Ливане – тут сейчас все очень запутанно, потому что я не знаю, могу ли называть их своими родственниками.
– Они в курсе? – спросил я.
– Нет, если только папа им не сообщил, но я не верю, что он мог это сделать. Мама тоже не верит.
– Вы с ними повидались, когда поехали в Каир?
– Я никуда не поехала. Я скатилась в сильнейшую депрессию, а когда наконец из нее выбралась, подала заявление в здешнюю магистратуру и перебралась в Нью-Йорк.
– Но вы… – Я замялся, не зная, как получше сформулировать вопрос. – Вы по-прежнему считаете себя американкой арабского происхождения?
– Когда меня спрашивают, я отвечаю, что мой приемный отец был ливанец. И это правда. Я по-прежнему верю во все, во что верила; мои убеждения не изменились. Но что касается моего права отстаивать эти убеждения, моего права носить это имя, говорить на этом языке, готовить эту пищу, петь эти песни, участвовать в кампаниях и так далее – тут все изменилось, да и теперь еще меняется, должно меняться или нет – не знаю. Например, мне предлагали выступить в Зуккоти-парке – сказать о том, как соотносятся «Захвати Уолл-стрит» и Арабская весна, но я отказалась, потому что не чувствовала себя вправе. Многим знакомым я не смогла заставить себя рассказать, потому что они помимо своей воли тогда начнут относиться ко мне иначе. Я сама начала относиться к себе иначе.
– Не представляю себе, как это должно было переживаться, как это должно переживаться, – сказал я. Я хотел выразить мысль, что важно не то, чья сперма, что настоящим ее отцом был тот, кто любил и растил ее, но, не успел я подобрать тактичные слова, как меня отвлекла воображаемая картина будущего: Алекс влюбляется в кого-то и, может быть, уезжает из Нью-Йорка с «нашим» ребенком. Будут ли обо мне думать как об отце? Или как всего лишь о доноре? Или вообще спишут со счета?
Поскольку Нур молчала, я счел своим долгом заговорить на новую тему и не очень внятно высказался о связи между ручным трудом и рассказыванием историй – о том, что первое облегчает второе, создавая общий перцептивный шаблон, но то, как она кивала, показывало, что на уме у нее другое.
– У меня до сих пор очень часто такое ощущение, словно я все еще сижу в том ресторане и жду воздействия. Кстати, мама и Стивен теперь живут вместе. Они не поженились. Мы все стараемся как-то уладить случившееся. Это немножко похоже, я бы сказала… у вас было когда-нибудь так, что вы говорите, говорите по сотовому, а потом оказывается, что связь давно прервалась? И возникает легкое замешательство.
Я ответил, что да, было.
– У меня есть друг, которого сильно обижал старший брат, но он ни разу не высказывал ему своего возмущения. Подробности не важны. И вот однажды он набрался смелости это сделать – сказать брату по телефону все, что о нем думает. Он не один год собирался с духом. Звонит он брату и говорит: я просто хочу, чтобы ты меня выслушал, не говори ни слова, только слушай. Брат сказал: ладно, слушаю. И мой друг выложил ему все, что так долго копил в себе, он ходил по квартире взад и вперед и говорил, говорил, по щекам текли слезы. А когда кончил – только тогда, не раньше, – он понял, что брат его не слышит, что связь прервалась. В панике он опять позвонил брату и спрашивает: докуда ты успел услышать? Брат отвечает: ты сказал, что просишь меня выслушать тебя, и тут мы разъединились. И мой друг, не могу объяснить почему, попросту не смог сделать это еще раз, не смог повторить то, что сказал. Когда он мне это рассказывал, он признался, что теперь еще более потерян, еще более одинок: он выложил наконец брату все, что хотел, это было для него сильное переживание, и оно в какой-то мере его изменило, стало важным событием его жизни – но это событие не произошло по-настоящему, брат ничего не услышал из-за плохой сотовой связи. Оно произошло – и не произошло. Оно не ничтожно – и все-таки не случилось. Понимаете, что я имею в виду? Примерно те же ощущения и я испытываю, – сказала Нур, – но если у него это телефонный звонок, то у меня – вся моя жизнь до того момента. Она была, и ее не было.
Хотя мне казалось, что Нур говорит не один час, от смены прошло только сорок пять минут. Когда мы упаковывали последние манго, спустился человек из зала и спросил, работал ли кто-нибудь из нас когда-нибудь на кассе: одной кассирше понадобилось уйти домой раньше, и нужно ее заменить. Нур сказала, что у нее есть такой опыт, сняла перчатки, бандану и фартук и, улыбнувшись мне на прощание, отправилась наверх. До конца смены я фасовал финики и старался не смотреть на часы.
Отработав и купив пару пакетиков манго, я вышел из магазина и, поскольку было тепло не по сезону, решил совершить долгую прогулку. Через Парк-Слоуп я вышел на Юнион-стрит, затем миновал мою часть Борум-Хилла, прошел через Коббл-Хилл, пересек шоссе и оказался на Коламбиа-стрит – всего около двух миль. По Коламбиа двинулся направо – вода была слева, – и после того, как она перешла в Ферман-стрит, проделал еще примерно милю до Бруклин-бридж-парка, где, если не считать нескольких бегунов трусцой и одного бездомного, собиравшего банки в магазинную тележку, никого не было. Я нашел скамейку, уставил взгляд на величественные жемчужные нитки огней на Бруклинском мосту, отражающиеся в воде, и вообразил себе огромные волны грядущего шторма, налетающие на железную ограду моста. Мне казалось, я чувствовал еле слышный сладковатый запах преждевременно зацветших тополей, сбитых с толку теплом до того ранним, что нельзя было говорить даже о ложной весне, – но это могла быть и легкая обонятельная галлюцинация, порожденная памятью – или, невольно подумал я, опухолью мозга. По ту сторону Ист-Ривер на посадочную площадку около Саут-стрит осторожно опускался вертолет, неторопливо мигая хвостовыми огнями.