"Самое высокое достижение и наследие нам от Пушкина, — писал Солженицын, — не какое-то отдельное его произведение и не даже лёгкость его поэзии непревзойдённая, ни даже глубина его народности, так поразившая Достоевского, но — его способность всё сказать, всё показываемое видеть, осветляя его. Всем событиям, лицам и чувствам, и особенно боли, скорби, сообщая и свет внутренний, и свет осеняющий . Через изведанные им толщи мирового трагизма всплытие в слой покоя, примирённости и света. Горе и горечь осветляются высшим пониманием, печаль смягчена примирением. Пушкин принимает действительность именно всю и именно такою, как её создал Бог".
Что греха таить, многим представляется сегодня Пушкин неактуальной наивной сказкой. А между тем, в его "Маленькие трагедии" заглядываешь порой с замиранием сердца бoльшим, чем в фантасмагории Достоевского. Из просветлённого духа его творчества, из семей Лариных, Гринёвых, Мироновых — безусловно выросла великая эпопея Толстого…
Лев Толстой указал на "безошибочное чувствование Пушкиным ценностной иерархии жизни". Ценностная иерархии жизни! Есть ли что-нибудь важнее её? Но именно её-то и стараются теперь раскатать по горизонтали на атомы и, ухмыляясь, доказать, что всё относительно…
В плане общественном — зрелое пушкинское миропонимание можно определить как свободный, либеральный консерватизм: то есть сочетание требований независимости личности, правопорядка и — безусловного уважения к национальным ценностям и святыням. Пушкин первым увидел Россию всю, в её цельности. В его творчестве нашлось достойное место и древней Руси, и петровской империи, и Западу, и Востоку, и свободе, и государству. "Пушкин строил культуру, веря и зная, что в ней воплощается Россия" (о. Александр Шмеман). "Клянусь честью, — писал он Чаадаеву за два года до смерти, — что ни за что на свете не хотел бы я переменить отечества или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог её дал".
И об этом же — в его прекрасных стихах:
Два чувства дивно близки нам —
В них обретает сердце пищу -
Любовь к родному попелищу,
Любовь к отеческим гробам.
На них основано от века,
По воле Бога самого,
Самостоянье человека,
Залог величия его.
И всё это при общеизвестном драматизме судьбы Пушкина, его ссылках, невозможности побывать в Европе, где он оказался б, как позднее Баратынский, своим, неладах с царями, трагизме последних месяцев его жизни. "На свете счастья нет, но есть покой и воля" — знаменитые строки Пушкина. Судя по письмам его к жене, счастье с ней он все-таки знал, а вот с покоем и волей не получалось: все туже затягивались силки столичной придворной жизни… Герой одной из его сказок "вышиб дно и вышел вон". Пушкин так не сумел. "В истории дуэли и смерти Пушкина, — писал о. Сергий Булгаков, — мы наблюдаем два чередующихся образа: разъярённого льва, который может быть даже прекрасен, а вместе и страшен в царственной львиности своей природы, и просветлённого христианина, безропотно и смиренно отходящего в мир иной".
Вызвав на дуэль Дантеса, наш поэт подписал себе необратимый, альтернативы не имеющий приговор: ведь не мог же русский гений сам стать убийцей. Все, видевшие его в последние часы перед смертью, вспоминали о преображении его облика, близком к чуду.
Доживи Пушкин, ну, скажем, до возраста Гёте, он бы на два года пережил Достоевского! То есть, считай, весь XIX век прошёл бы в его культурном присутствии. И тогда, возможно, не было бы всего нашего угрюмого со срывами в терроризм нигилистического процесса, всей упёртости освободительной идеологии. Другим оказался б мировоззренческий климат Родины, настоянный на почвенничестве и здравом смысле. Пушкина не легко было бы закопать ни "справа", ни "слева". Его смерть — незаживающая для нашей культуры рана, но и роковая катастрофа для всего общественного развития.
Что и говорить, читать Пушкина, особенно по первоначалу, — сегодня сложное дело. Впрочем, как любую настоящую поэзию вообще. Ведь стихи, особенно несюжетная лирика, не даются с первого раза, требуют вживания и многократного перечитывания. Но это дело, эта работа чреваты несравненным замечательным результатом. С пушкинскими стихами становится жить не страшно, вернее, почти не страшно. Они укрепляют душу, развивают ум, награждают мудростью, учат мужеству и дарят ту красоту, которая духовно закаляет характер.
Дмитрий Колесников ГОРЯЩЕЕ ПОКОЛЕНИЕ Еще раз о «детях 1937 года»
Вот и завершился очередной, 2008 год; растаял мартовским снегом в новогодней темноте, растворился бесшумно. Но в нашей памяти долго будут живы яркие картины ушедшего года, его основные, переломные события, их роль в нашей судьбе, благостная ли, горькая.
Для меня этот год в творческом отношении выдался крайне плодотворным и ознаменовался выходом десятка моих статей в "Литературной России" и "Дне литературы". Причём все они, за редким исключением, были посвящены поколению писателей, рождённых в 1938 году.
Источником моего вдохновения во многом послужила книга Владимира Бондаренко "Дети 1937 года". Я уже отмечал в одной из статей в "Литературной России", что высоко ценю Владимира Григорьевича как критика, поскольку его работы "никогда не оставляют читателей равнодушными" ("ЛР", 2008, 25 апреля) — настолько эмоционально и проникновенно они написаны. "Дети 1937 года" не стали исключением: по стилю интервью и статей данного исследования явственно видно, что эту книгу, как и все остальные свои произведения, главный редактор "Дня литературы" выносил сердцем.
Кому-то может показаться странным, что и я взялся писать о "детях 1937-1938 годов": ведь я — представитель иного, гораздо более молодого поколения; дети тех далёких лет годятся мне даже не в отцы, а в дедушки. Но дело в том, что поколение героев моих статей оказалось мне намного ближе по мировоззрению и духу, чем "потерянное" поколение моих сверстников, детей "перестройки", многие из которых не имеют ни идеалов, ни твёрдых убеждений, ни ясной цели в жизни. "Дети 1937 года" принципиально отличались от них по своей сути.
Становлению их честных, прямолинейных и открытых, словно высеченных из кремня, характеров, болезненно восприимчивых к малейшей фальши, к любой человеческой, а тем более государственной беде, в немалой степени способствовало кроваво-огненное сталинское время — героическое и трагическое одновременно — в которое поколению Распутина, Вампилова и Проханова довелось родиться и при котором ему было суждено начать формироваться и жить. Это было время массовых репрессий и массовой гибели ни в чём не повинных людей, с одной стороны, и время великих строек, великой советской империи, великой Победы и великого искусства, с другой. Увы, нынешние писатели и историки до сих пор упрямо пытаются рассматривать противоречивую сталинскую эпоху одномерно и однобоко, преподнося её творца либо как благонравного и благонамеренного спасителя Отечества, либо как кровавого тирана, палача, изверга и убийцу. Собственно, объективно относиться к Сталину и его правлению невозможно: слишком уж выдающейся исторической личностью он являлся, а когда речь идёт о Личности, а не о сером маленьком человеке, её, эту личность, всегда или пламенно обожают, или яростно ненавидят. Третьего не дано. Но всё же, думаю, что если бы сейчас наконец появилось исчерпывающее беспристрастное произведение о сталинском периоде (будь то роман или историческая монография), изображающее данный этап русской истории во всех внутренних противоречиях, со всеми плюсами и минусами и в то же время написанное абсолютно простым и доходчивым для широкого читателя языком, его автор, несомненно, навсегда бы остался в веках, снискав благодарность русского народа.
Для меня эра Сталина притягательна в первую очередь потому, что она была живой, бурлящей, а не аморфной и эгоистичной, как нынешняя действительность.
Яркость и величие тех лет нашло своё отражение, в том числе, и в новом литературном поколении, появившемся на свет в эти годы. Геннадий Шпаликов, Валентин Распутин, Владимир Высоцкий, Борис Примеров, Александр Проханов, Борис Екимов… Какие блистательные, колоритные, непохожие друг на друга персонажи! Какой поразительной глубинной внутренней силой и темпераментом они обладают!
В беседе с Валерием Золотухиным Владимир Бондаренко назвал "детей 1937 года" "каким-то горящим поколением". Вот это пламенное горение и пробудило во мне острый интерес к нему. Постоянный автор "Нашего современника" поэтесса Мария Знобищева недавно призналась, что мои критические работы привлекают её "эмоциональностью, горячностью даже". "Многие молодые критики этого стесняются в своих работах, — утверждала она, — а оттого получается в них иногда фальшивая музыка. У Вас же — отзыв, отзвук сердцем. Это больнее и труднее, чем простая констатация литературных фактов. Да и перечень имён, выбранных Вами, говорит о большом внутреннем горении". Всё так и есть: если тот или иной автор мне неинтересен или безразличен, я попросту о нём не пишу. Именно поэтому я предпочёл не высказываться о творчестве чуждой мне Людмилы Петрушевской, хотя и она справила в этом году своё 70-летие. Никакого "большого внутреннего горения" я в её творениях, увы, не обнаружил. Не нашёл я его и в прозе ровесника Петрушевской Владимира Маканина.