Муж. Не то.
Родольф. Онуфрий остепенился?
Муж. Не то.
Родольф. Теодор уплатил долги?
Муж. Еще забавнее.
Родольф. Извозчичья кляча закусила удила? Академик сочинил лирическую оду?
Муж. Как всегда — романтика! Вы в самом деле неисправимы. Но все это не то: ну, догадайтесь же!
Родольф. Я просто теряюсь.
Муж (с торжеством). Друг мой, вы злодей.
Родольф (вне себя от радости, в сторону). Наконец-то разыгрывается пятый акт. (Громко.) Я — злодей?
Муж (расцветая от удовольствия). Да, вы — злодей! Дело известное: репутация у вас позорная, но вы еще хуже своей репутации.
Родольф (в восторге, но делает вид, будто его достоинству нанесено оскорбление). Сударь, вы только что вели весьма странные речи. Право, я не понимаю…
Муж (разражаясь хохотом и сопя носом громче, чем семь труб у стен Иерихона). Хи-хи, хо-хо, ха-ха! Но до чего же невинный вид у этого юного злодея! Глядя на него, обманулись бы и продувные бестии. Хи-хи! Ну просто Ипполит перед Тезеем. А ну-ка, руку на живот, другую — вверх:
Не чище свет дневной глубин моей души
Эге, романтик, видите, я знаю своего Расина.
Родольф (вполголоса).
Старик, ее он любит!
Эге, классик, видишь, я знаю своего Гюго. (Громко, замогильным голосом). Сударь, ваши шутки по меньшей мере неуместны.
Госпожа де М***. Твой смех просто невыносим.
Родольф. Сделайте милость, объясните, над чем вы потешаетесь, и мы посмеемся вместе с вами.
Муж. С вашего позволения я расстегну жилет, бока разболелись. (Трагическим тоном.) Вы хотите знать, почему я смеюсь, молодой человек?
Родольф. Больше всего на свете!
Муж (тем же тоном). Трепещите! (Обычным голосом.) Подойдите, чудовище, и я вам скажу об этом на ухо.
Родольф (с достоинством). Итак, сударь?
Муж (тоном Ж. Прюдома). Вы — любовник моей жены.
Госпожа де М***. Если вы будете продолжать в том же духе, я уйду; извольте мне сообщить, когда все кончится.
Родольф (разыгрывая роль человека, поверженного в прах). Любовник вашей жены?
Муж (потирая руки). Да, а вы и не знали?
Родольф (в сторону). Наконец-то! (Наивно, громко.) Ей-богу, нет, а вы?
Муж. Я тоже. Так, значит, я был бы «последним господина Поль де Кока»,[24] минотавром, как сказал господин де Бальзак — весьма остроумный малый. Законченная была бы комедия.
Родольф (раздосадованный тем, что роковая сцена сорвалась). Да, это и есть законченная комедия, как вы соизволили выразиться.
Муж. Я сказал: была бы, а не есть, между изъявительным и сослагательным наклонениями различие потрясающее, хе-хе!
Родольф. Ваша правда, сударь! Но как вам удалось сделать такое важное открытие?
Муж. Узнал из письма, присланного на мое имя, и к тому же письма анонимного. Больше всего на свете презираю анонимные письма. Грессе, прелестный автор поэмы «Вер-Вер», где-то сказал:
Подметное письмо вам честный не пришлет
Целиком разделяю его мнение.
Родольф (с достоинством). Надо быть просто подлецом, чтобы…
Муж (вынимая из кармана письмо). А ну-ка, прочтите. Что скажете? Конечно, ничего особенного. Стиль кухонный, — вероятно, прогнали какого-нибудь лакея, вот он и состряпал это послание, чтобы насолить вам и растревожить меня.
Родольф (его авторское самолюбие несколько уязвлено). По-моему, стиль не так уж плох, как вы говорите, — он прост, точен и не лишен изящества.
Муж. Да что вы! Такая безвкусица!
Госпожа де М*** (раздраженно). Господа, прекратите этот нелепый разговор, ведь можно умереть от скуки.
Муж (не слушая ее). Видите, на чем зиждется покой семьи? Висит на ниточке: это ужасно. Гм, гм, ну а если б я был ревнивым! К счастью, не ревнив! В жене я уверен, как в самом себе, и к тому же господин Родольф совершенно не способен…
Родольф (с видом непризнанного гения). Ах, сударь, совершенно не способен, говорю без фатовства…
Госпожа де М*** (в сторону). Ну и фат! Он горит желанием все рассказать моему мужу, только бы доказать, что способен.
Муж (подмигивая с неописуемым лукавством). Когда я говорю не способен, то имею в виду не физические качества, а нравственные, мой молодой друг.
Госпожа де М*** (подчеркнуто сердитым тоном). Довольно об этом. Бросьте письмо в огонь, и больше о нем ни слова.
Муж (бросая письмо в огонь и напуская на себя невероятную важность). Вот как надобно поступать с анонимными письмами.
Родольф (назидательно). Мудрейшее решение.
Бедняга Родольф, тебе, бесспорно, так и не удастся стать причиною пусть и незначительных, но захватывающих событий; драма явно тебя чуждается — только ты появишься, как она уже спасается бегством; боюсь, что ты так и будешь прозябать мещанином до самой смерти и после нее, вплоть до Страшного суда, ибо твоя вдохновенная страсть, надо признаться, сводится лишь к наставлению рогов — занятию донельзя тупому и донельзя пошлому; филистер, капрал национальной гвардии сотворяют рогоносцев точно так же.
Ей-богу, тебе должно быть стыдно за свое поведение. На твоем месте я бы двадцать раз повесился. Выходит, нет уже на свете ни веревки, ни ружья, ни мортиры, ни мушкетона, ни кинжала, ни бритвы, ни седьмого этажа, ни реки! Выходит, что из-за влюбленных швеек уголь непомерно вздорожал и тебе он не по карману, если после всего ты продолжаешь существовать и покуривать сигару своей жизни, как студент, проигравший пульку.
О боязливый! О малодушный! Да кинься ты в отхожее место, как некогда почивший император Гелиогабал, если ты находишь, что все другие способы самоубийства, которые я предлагал тебе, слишком шаблонны и академически традиционны.
Родольф, дорогой мой, умоляю тебя на коленях, будь другом, позволь прикончить тебя. Хоть самоубийство вещь обыденная и грозит прослыть дурным тоном, но в нем все же есть какой-то шик, и производит оно довольно сильное поэтическое впечатление; быть может, оно возвысит тебя в глазах моих читателей, которые, вероятно, находят, что ты неудачный герой.
К тому же твоя смерть принесла бы мне неописуемую выгоду: не пришлось бы корпеть над описанием последующих лет твоей жизни. И я бы мог поставить под этой затянувшейся повестушкой благословенное слово «Конец», которое читатели наверняка ждут так же нетерпеливо, как и я, твой прославленный биограф.
Да и погода стоит отменнейшая, поэтому уверяю тебя, Родольф, мне было бы приятнее в тысячу раз пройтись по лесу, чем гонять свое измотанное, запыхавшееся перо вдоль этих безнравственных страниц. Тут бы вставить стихотвореньице в прозе строк на двадцать, что обычно делают фельетонисты каждую весну, сетуя на то, как они несчастны — обязаны смотреть водевили да комические оперы и не могут отправиться на лоно природы, в Медон или Монморанси; но я буду тверд и стоек и умолчу о голубых небесах, соловьях и сирени, о персиковых и яблоневых деревьях и вообще о всякой зелени; вот почему я требую, чтобы человечество постановило принести мне благодарность и присудило мне гражданский венок.
А ведь какую огромную пользу я бы извлек: заполнил бы страницу, но, говоря по правде, не знаю, что еще вписать, а издатель тут как тут, в передней, требует рукопись и выпускает черные когти, как голодный ястреб.
Заметьте, любезные читатели и читательницы, я, не то что иные авторы — мои собратья по перу, не прибегаю ни к лунному сиянию, ни к закату солнца, нет ни намека на описания замка, леса или развалин. Я не прибегаю к привидениям, а тем более к разбойникам; я оставил у костюмера панталоны до колен и средневековое верхнее одеяние с гербами; ни сражений, ни пожаров, ни умыканий, ни насилий. Женщин в моей книжке насилуют не больше, чем вашу жену или жену вашего соседа; ни убийства, ни повешения, ни четвертования, ни единого никудышного трупика, чтобы оживить повествование и заполнить пустоты.
Видите, как я несчастен, — вынужден чуть не каждый день и так до конца жизни сдавать рукопись в восьмую долю листа, по двадцать шесть строчек на странице и тридцать пять букв в строчке.
И как я ни стараюсь писать короткими фразами и рассекать их частыми абзацами, мне все же не удается обмануть моего почтенного издателя больше, чем строк на двадцать и какую-нибудь сотенку букв; не сообразил я также разбить повесть на главки, или, вернее, сообразил, но слишком поздно.