Раз за разом Иван представлял лицо R. — правильное, умное, даже красивое, кажущееся немного неземным из-за длинных волос — и повторял себе: «Преступник, сладострастник, распутник, как есть, просто хорошо скрывался». Он пытался, за недостатком настоящих, цепляться за какие-нибудь косвенные подтверждения в духе Вулича: как R. не мешал, если мальчик прижимался к нему; как часто в первый год службы сидел с ним перед сном; как помогал поначалу одеваться; как брал его руки в свои и грел их на морозе. В самых невинных жестах Иван фанатично выглядывал грязь, похоть, вороватость — подтверждения того, что R. лелеял дурные планы с самого начала. Иногда, казалось, находил, но чаще — сам себе ужасался, поняв, что творит. Топчет, если подумать, те проявления нежности, которые позволяют себе многие заботливые родители, и няни, и гувернеры, и учителя. Вот граф подхватывает Lize в охапку и воркует что-то ей, верещащей и смеющейся, в самое ухо. Вот К. идет мимо дворянского дома — а там учитель, явно не отец, кружит ученика за руки, видимо после большого какого-то успеха в фехтовании: рядом прислоненные к дереву рапиры. Вот он заглядывает во двор школы — а на пороге ученица целует в щеку свою учительницу, зовет душечкой. Что же… все «власть»? Где она, грань между невинным взаимным теплом и разрушительным пороком?
В один вечер он даже изменил себе и выплеснул все вслух, самому графу. Они сидели в столовой, холодной и пустой, и ужинали — вдвоем, больше никто компанию не составил. Ели прекрасных перепелов в абрикосовом соусе, пили вино — но нежные маленькие птицы казались Ивану в лучшем случае ощипанными воробьями, а благородное рейнское кислило. В конце концов, отодвинув тарелку, Иван заговорил — отчаянно, даже запальчиво. О том, что все время возвращается к статье; что слишком много боли видел в глазах того, кого из-за него погнали в шею; что, может, все же поспешили с обличением, маловато было железных доказательств?
— То ли дело цыгане… — Иван хотел было перейти к новому витку отповеди, обрисовать версии, но его оборвали.
— Что цыгане, Ваня? — Граф медленно вытер губы салфеткой. Слушал он долго, терпеливо, но наконец, видимо, не выдержал. — Сестрица права: не так мстит этот народ, в нем есть свое благородство. Они, представь, чисты, сами почти дети! — Он махнул рукой, то ли раздраженно, то ли экзальтированно. — Да, дурачат в карты, да, крадут что плохо лежит, убивают даже, могут и поразвратничать слегка, но чтобы с ребенком…
— Не вовремя они пропали, — тихо привел Иван главный свой довод. — Как раз ведь когда начался самый шум. Будто испугались…
— Не испугались они, — отрезал граф, взял приборы и снова начал есть.
В тишине лишь звенели его нож и вилка, слышалось шумное сердитое дыхание. Иван понимал: за этим молчанием просьба или даже требование: «Прекрати, пусть уже это порастет быльем». И надо было послушаться. Он догадывался, как тяжело графу возвращаться к проклятым «снам»; как гнетет его даже, например, этот ужин — без сестры, дочери, племянника. В прежние вечера семья трапезничала всегда вместе, щебетала часами, взрывалась смехом по малейшему поводу. Сейчас же чаще ели порознь, в разное время, у каждого находилась отговорка: у графини — недомогание, у Lize — уроки, у D. — дурное настроение.
— Чего так глядишь? — спросил вдруг граф, и Иван осознал, что действительно смотрит вперед, не шевелясь. — Дырку во мне прожигаешь?
— Думаю… — примирительно отозвался он. — Я очень прошу меня простить; вы же знаете, как я, с моей профессией и репутацией, опасаюсь любых ошибок, любых неосвещенных мест, любых…
— Полно, ты все места прекрасно осветил. — Граф сказал это уже мягче, и, хотя сидели они на противоположных концах стола, Иван буквально почувствовал в нем порыв коснуться руки, ободряюще похлопать. — Все вышло как и должно было. Поверь, мне тоже жаль, что славный наш Аркадий оказался не славным, но даже с ним не все кончено. Я слышал, он подался в армию — там твоей статьей пренебрегли. Может, муштра его исправит; может, повоюет за нас и искупит хоть какие-то грехи… — Граф помедлил, вздохнул, тут же яростно всадил вилку в перепелку. — Я, Ваня, стремлюсь в гуманисты. Мне отвратительно, больно — но я за то, чтобы, пока человек жив, крест на нем не ставили. Ну, сам понимаешь, вся эта мармеладовская каша из надежды, страха и топора… все мы грешны, в конце концов, каждому бы свою маленькую Сонечку.
— Грешны… — пробормотал Иван бездумно и попытался вернуться к тому, на чем его перебили: — Но все же эти цыгане, так внезапно ушедшие… я ведь их больше и у Троицы не видел, хотя они вечно там попрошайничают и гадают. Будто подались в бега.
Граф оторвал перепелке крылышко, начал его обсасывать. Жир потек по подбородку, не очень гладко сегодня выбритому, чудом не капнул на воротник: опять подоспела салфетка.
— Не в бега. Проматывать, — возразил он уже ровнее, со снисходительной улыбкой.
— Проматывать? — недоуменно переспросил Иван. Граф глянул исподлобья и с хрустом вгрызся в тонкую косточку. — Что проматывать?
Граф прожевал мясо и тяжело вздохнул. Вытер еще раз губы, потом и руки, сложил ладони перед собой. Вид был задумчивый: говорить или нет? Иван ждал.
— Ладно, — нехотя бросил граф. — Дело деликатное, но успокою тебя, Ваня, потому что все же люблю, и въедливость твою в том числе. Уймись уже. Не ешь себя, ешь пташек. — Он кивнул на стол. — Не потому пропали твои цыгане, что боялись нас, а потому, что мы сделали наконец то, чего они требовали. Выкупили, можно сказать, детеныша окончательно — у табора, из которого его покойная мать-то сбежала. Ну и дополнительно подарили пять лошадок, чтобы уж наверняка развязаться. Мена, вот
как…
Иван молчал. Теперь он уткнул взгляд в свою тарелку, блестящую жиром и полную плохо обглоданных птичьих костей. В рыжем соусе они напоминали руины замка; притрагиваться к ним совсем не хотелось, даже собирать соус хлебным мякишем.
— Мена? — тихо уточнил он, стараясь скрыть отвращение и невольный страх.
— А то! У меня, знаешь ли, даже что-то вроде купчей есть, да не услышит нас никогда государь-освободитель! — Граф натянуто хохотнул и тут же посерьезнел. — Цыгане — народ действительно особенный, в частности, слово держат всегда, если только удастся его из них выбить. Но я все равно решил по-умному, то есть с документом… — Он прокашлялся. — Такой я человек. Формалист. Я-то не цыган, мне бумажки нужны. Мол: вам барыши, мне дите и расписочку, да и убирайтесь с попутным ветром, храни вас Бог. Вот! — Он в привычной манере щелкнул языком и едко уточнил: — Ну, гадок я тебе, а?
С этими словами он налил себе еще вина. Иван поднял взгляд, поймал ответный — лукаво-сердитый — и смутился. Непрошеная тайна обожгла его всполохами сразу нескольких чувств, но ни одно и близко не стояло к облегчению. Отчего-то на сердце стало только сквернее, хотя с него и исчез груз некоторых вопросов. Значит, беглянка, с кем-то, видимо, спутавшаяся… и ребенок, на которого заявили права. Украденный, если так-то подумать.
— Очень сочувствую, что так вышло, — сказал он, не найдясь с другими словами. — И… нет, не гадки, конечно. Я думаю, это было верное решение, в нашей-то стране…
— Мы, знаешь ли, испугались слегка, — признался граф. Вроде он приободрился. — Еще до снов. Мальчик наш ведь только впервые от цыган шарахнулся, а дальше-то начал их высматривать и все спрашивать, почему на них одежда такая пестрая, побрякушки, можно ли ему такое надевать будет, когда вырастет… — Он передернул плечами. — Мы решили, лучше их удалить, да сразу, да навсегда. А они не так чтобы много отступных затребовали. — Он скривился. — Я тебе больше скажу, мне еще второго предложили, в довесок, так сказать, мол: «Приголубьте вот еще сиротку, он побольше, но тоже умный!». Кошмарно, а?
— Но что, если это они… — начал было Иван, но граф легко угадал и оборвал вопрос.
— Нет, — заявил он непреклонно. — Нет, Ваня, нет. Можешь не верить моим этнографическим познаниям; можешь, как большинство, считать цыган детьми дьявола, на что угодно способными… Да только этим людям я прямо перед окончательной сделкой все сказал — ну, что с мальчиком сотворили. Рисково сыграл, проверить хотел, как их ром-бáро[10] среагирует, я ведь точно, как ты, думал. — Он помедлил. — Нет, не похоже. Испугались они. Стали нас жалеть. Жена баро сестре оберег дала, серьги золоченые для мальчика… сказала: спрятать до времени, а проснется в нем кровь, захочет носить — пусть носит. Так раны на сердце скорее затянутся. Славные они… — прозвучало уже задумчиво. — Славные, пусть и меняются странно: такого мальчишку, да на каких-то там лошадей! Ужас ведь для любого просвещенного человека.