Правда?..
Тут глаза его потемнели и стали еще жутче, пальцы на рукояти сжались и засияли почти ослепительно. К. скользнул взглядом по напрягшемуся лицу призрака, по руке этой, снова по лицу — и кивнул. Он не знал, сообщает ли что-то новое, но промолчать не смог. Внутри все снова сжалось до стреляющей межреберной боли.
— Мальчик… юноша… — Он выдохнул. — Тяжело переносит долгое общество старших, почти всех. Он, говорят, режет себе руки и иногда ключицы, вот таким вот ножиком… — он кивнул на блестящее лезвие, — или раздирает ногтями. Он уверяет, что боль приводит его в чувство, помогает избавиться от снов и видений… — Взгляд призрака давил, но К. больше не отводил глаз. — Ведь он снова видит сны о детстве. О Василиске. И все усугубляется тем, что несколько лет назад, когда эти… увечья на него нахлынули, ему рассказали правду, ну, газетную, мою… — Слово взорвалось в груди хлопушкой, начиненной шрапнелью. — Правду. О том, кто Василиск. Вот так.
Призрак молчал, не меняя позы, и таращился — из-за глаз навыкате это невозможно было назвать иным словом. Губы сжались, на рыхлых скулах обозначились желваки. Призрак ждал чего-то еще, а цепи его тихонько, сердито звенели — сами. Собравшись, К. с новым вздохом продолжил:
— С барышнями у него не ладится, с друзьями тоже. Он довольно странно, но по-своему интересно одевается; он может быть мил и обаятелен… а в следующий момент начать вдруг резать себя столовым ножом, или шарахнуться от собеседника, или вообще сбежать из бальной залы… — Призрак кивнул; он будто мысленно что-то записал или, скорее, подвел черту. — В целом его все чаще зовут юродивым. Даже и вслух. И вопрос о дальнейшей его судьбе, о том, например, возьмут ли его хоть в какой-то университет, куда он очень хотел с блестящим его умом…
— Вы можете остановиться-с, — сказал призрак. К. почувствовал облегчение, за которое тут же себя укорил. — Жалко, очень жалко, правда? И матушку его жалко, не знающую, что и сделать.
К. кивнул и опустил взгляд на стол. Ему вспомнился в эту минуту бестактнейший реверанс супруги полицмейстера на летнем балу: «Такой народ, много намешано грязных кровей, а вы — истинная, восхитительная мать — свято несете крест…» Графиня тогда жалко улыбнулась, а пальцы ее стиснули веер, расшитый красными птицами. К. и R. в разговоре не участвовали, но оба услышали, и К. не сомневался: R. стало даже более гадко, чем ему. К. также помнил: именно тогда R. не выдержал, в первый и последний раз решился сам подойти к бедному D., увидев его по другую сторону, за плечом матери, и поняв, что он тоже все слышал. Юноша не дал ему и рта раскрыть: побледнел, развернулся и опрометью выбежал на улицу, да так и не вернулся. R. отводил глаза и пил весь вечер, но почти никто ничего не понял.
Понявшие же смолчали — впрочем, они ведь молчали и прежде, и позже; К. понимал почему. После своего унижения R. ушел на службу, а потом без колебания отправился в Балканскую кампанию, возможно думая, что благое дело зарубцует его раны. Благодаря изумительному дару сходиться с людьми и воодушевлять их карьера его пошла вверх головокружительно; он отличился не в одном бою и вернулся героем — а осиный фельетон к тому времени поистерся в общественной памяти. Наверняка завистники его вспоминали, но выглядело все уже блекло и неубедительно, неким заказным домыслом. R. оказался слишком высоко; руку ему жали слишком большие люди. Для давних врагов, таких как граф, он был даже не драконом — скорее мистическим, пугающим фениксом. Что же касается К… он себе поклялся: заговорит кто-то — заглушить голос. Таков будет его долг, служебный и моральный. Он решил это наутро после бала, когда увидел R. в кабинете — прижавшегося лбом к окну и ушедшего в тяжелые раздумья. В ту минуту правда и стала бесповоротной: блестящий человек этот все еще несчастен, так же как выросший мальчик. Если прежде К. малодушно убеждал собственную совесть в обратном, то тогда — ужаснулся. Оглушительная забота о подчиненных, ненастный взгляд, молчаливость… Да и не может счастливое существо столько себя отдавать работе и лишь ей, даже любимейшей из работ. (Это он, конечно, судил лишь по себе.)
— Вы делали-с когда-нибудь это? — Тихий голос призрака мгновенно вырвал его из дурного воспоминания.
По столу шкрябнуло: нож пододвинули поближе.
— Что? — недоуменно спросил К., поднимая глаза, но призрак опять кивнул на клинок.
— Вы знаете-с, каково это? — Указательный палец стукнул по металлу. — Такие вот развлеченьица или, скорее, микстурки-с? — Стукнул снова, ногтем, звонче. — Когда ножичком — чик. Когда вот так чик — и вроде в голове прояснилось, вроде все страшное ушло, кровоцвета испугалось? — Ногти выбивали уже дробь по клинку, он отзывался мелодичным дребезгом, как живой, и мерцал. — Знаете-с, а?! Делали-с?!
Он опять говорил очень быстро и пугающе возбужденно; в просветлевшем взгляде бесновался голодный блеск. Глаза не отрывались от К.; призрак еще и склонялся все ближе, и на лице чувствовалось уже теплое — почти живое, совсем не то, что у старика! — сбивчивое дыхание. К. хотел опять немного отстраниться, но свободной рукой призрак тут же схватил его запястья, пригвоздил к столу, как делал первый, — вот только еще больнее,
до хруста.
— Не сметь! — отчеканил он под грозный лязг своих цепей. — Отвечайте!
К. дернулся, но хватка не ослабла. Одной своей короткопалой, рыхлой лапкой призрак накрепко держал обе его ладони, а вторая покойно лежала на ноже. Хищная поза, недвижный взгляд, расползающееся с каждой секундой свечение — все это вовсе не казалось комичным из-за оплывшей фигуры призрака; являло собой картину неописуемого, бредового, но устрашающего безумия. Если прежде существо это действительно было живым, если в такой манере вело допросы, преступники, вероятно, не сражались с ним долго: сдавались, каялись, начинали умолять.
— Отпустите меня! — выдохнул К., почувствовав, что губы одеревенели.
— Отвечайте! — повторно велел дух, помедлил и добавил, вернув в голос ужасные медовые нотки: — Это ведь вы виноваты-с в том числе. Вы виноваты-с, что две правдочки у него взяли, да и разошлись, взяли, да и разошлись, и он ножичком, ножичком, чик…
— НЕТ! — выпалил К., просто чтобы оборвать его, потому что все эти уменьшительные слова и сюсюкающие звуки скапливались в горле, словно рвота. — Нет, нет, конечно нет, я ничего такого никогда не делал, я же нормальный, я…
Он осекся: пальцы опять хрустнули, а дух вдруг засмеялся. Смех его К. услышал впервые; прежде были лишь улыбочки и ужимки. Мелкое веселое повизгивание, сопровождаемое будто бы захлебыванием и стенанием, напрочь лишило его дара речи. Звучало оно тоже вовсе не смешно, скорее леденило все, что еще не заледенело. И резало без ножа.
— Вы говорите о нормальности! — пропел дух, качая головой. — О нормальности? Вы? Да как вообще вы судите вот так, с таким гонором?! — Он прищурился. — Вы доктор, что ли? Ничего такого о вас не знавал, извольте-с предъявить документ, ну же!
— Нет… — сдавленно повторил К. Он не понимал, куда его загоняют, но ясно чувствовал: из дебрей этих он не выберется. — Не доктор. Но это…
— Общепризнанная историйка, правда? — Дух опять рассмеялся, сверкнув мелкими желтоватыми зубами. — Да-с? Мол, если кто-то себя ножичком, так это он какой больной, ну-ка запрем-ка его где-нибудь, привяжем и обольем водой, а потом можно и молнию через него пустить-с, как в Австрии… а?
— Я не о том! — воскликнул К., наконец осознав более-менее, что именно возбудило в призраке такое беспощадное недовольство, и застыдившись. — Нет, конечно. Я лишь имел в виду, что у меня нет проблем, мне не нужно себя резать, чтобы справиться с…
— А все-то, у кого проблемы есть, ненормальные, значит? — подмигнул призрак. — У-ух вы, однако!
— Прекратите! — вспылил К. и опять дернул руками. На этот раз их выпустили. — Для чего вы издеваетесь надо мной? Давайте к делу, если оно вам до меня правда
есть!
Опять он не сдержался, опять испугался, что выпад этот все испортит. Но кажется, нет. Дух распрямился, тихо хмыкнул даже не без одобрения, потер одной рукой явно затекшую спину. Опять прокрутил в пальцах нож, ухватил за лезвие — и протянул рукоятью вперед. На лицо вернулась дружелюбная улыбка, из глаз ушла вязкая темнота, сменившись прежним — уже гнетущим куда меньше — полицейским холодом.