— Вы помните Штудлера? Халифа?.. Моего сотрудника?
— Еврей с ассирийской бородой и глазами гипнотизера?
— Да… Он был ранен и теперь на Салоникском фронте… Иногда он делится со мной в письмах своими пророческими мыслями. Это в его духе… И вот Штудлер утверждает, будто война неизбежно приведет к революции. Сначала у побежденных, потом у победителей. Революционные взрывы или медленные революции, но революция повсюду…
— Н-да, — уклончиво протянул Филип.
— Он предрекает крах современного мира, крушение капитализма! Он также считает, что война будет длиться до полного истощения Европы. Но когда все исчезнет, когда все будет сровнено с землей, зародится, по его словам, новый мир. На развалинах нашей цивилизации, говорит он, возникнет некая всемирная ассоциация народов, разовьется в масштабе всей планеты великий коллективный строй на совершенно новых основах.
Антуан с трудом закончил фразу, напрягая голосовые связки. И замолк, согнувшись в приступе кашля.
Филип следил за ним краешком глаза. Казалось, он не замечает ничего.
— Все может быть, — ответил он, и глаза его повеселели. Он любил дать волю воображению. — Почему бы и нет?.. Вполне возможно, что вера людей восемьдесят девятого года, в силу коей мы, вопреки данным биологии, утверждали, что все люди равны между собой от природы и должны быть равны перед законом, — вполне возможно, что эта вера, под властью которой мы прожили целое столетие, утратит свою силу и уступит место какой-нибудь другой прекрасной нелепице несколько в ином роде. Будет время, и новая идеология, матерь новых мыслей, чувств и поступков, вскормит человечество, даст ему на некоторое время опьянение… До новой очередной перемены…
Филип помолчал, пережидая, когда кончится приступ кашля.
— Да, может быть, — продолжал он насмешливо, — но пусть этими видениями тешится ваш мессия Штудлер… Будущее, которое представляется мне, не за горами, и оно совсем иное. Думаю, что государства не собираются отказываться от той абсолютной власти, которая была им дана войной. И боюсь поэтому, что эра демократических свобод отцвела надолго. Согласен, для людей моего поколения это огорчительно. Мы свято верили, что эти свободы завоеваны прочно; что никогда больше они не подвергнутся пересмотру. Но, оказалось, все всегда можно пересмотреть… И кто знает, — возможно, это были просто мечты. Мечты, которые в конце девятнадцатого века считались нерушимой реальностью по той простой причине, что людям тогдашнего поколения посчастливилось жить в исключительно спокойные, исключительно счастливые времена…
Голос у Филипа был резкий, гнусавый, говорил он так, будто был один в комнате; он сидел, положив локти на ручки кресла, чуть не тычась длинным красноватым носом в скрещенные кисти рук, приглядываясь к пальцам, которые он судорожно сплетал и расплетал.
— Мы тогда верили, что человечество созрело, что оно идет к новой эпохе, где мудрость, чувство меры, терпимость будут наконец править миром… Где разум и дух наконец-то станут маяками человеческого общества. Кто знает, не покажемся ли мы будущим историкам просто наивными людьми, невеждами, которые строили трогательные иллюзии насчет человека и его пригодности к цивилизации? Быть может, мы проглядели какие-то основные свойства человека? Быть может, к примеру, инстинкт разрушения, потребность время от времени стирать к черту с лица земли все то, что мы сами с таким мучительным трудом возвели, — быть может, это и есть один из важнейших законов, который ограничивает созидательные возможности человеческой природы? Один из тех таинственных и обманчивых законов, которые мудрец должен понять и принять?.. Видите, как мы уже далеко от предсказаний вашего Халифа!.. — закончил он с насмешливой ухмылкой. И так как Антуан снова закашлялся, спросил: — Может быть, выпьете что-нибудь? Глоток воды? Кодеину? Нет?
Антуан отрицательно махнул рукой. Минуты через две-три (Филип в это время молча шагал по комнате) он почувствовал себя лучше. Он выпрямился, отер слезы, катившиеся по щекам, и попытался улыбнуться. Щеки у него ввалились, лицо побагровело, на лбу проступил пот.
— Мне пора… Патрон… — пробормотал он; горло жгло, как огнем. — Простите, — он снова улыбнулся, с усилием выпрямился и встал. — Все-таки я в скверном состоянии, сознайтесь!
Филип, казалось, не расслышал его слов.
— Много говорят, — произнес он, — много пророчествуют… Я вот смеюсь над вашим Халифом, а сам поступаю точно так же! Все это нелепо. Все, что мы видели за эти четыре года, — все нелепо. И все, о чем мы пророчествуем, исходя из этих нелепостей, — тоже нелепо. Можно критиковать, да. Можно даже осуждать то, что происходит, — вот это не нелепо. Но предсказывать то, что произойдет!.. Видите ли, голубчик, всегда возвращаешься к исходной позиции, единственно правильной, я сказал бы, научной позиции… Впрочем, будем скромнее, — единственная разумная позиция, единственная, которая не подведет, это поиски ошибок, а не поиски истины… Распознать то, что ложно, хоть и трудно, но мыслимо иной раз. Вот и все, буквально все, что мы можем делать!.. А все прочее — пустые разглагольствования!
Филип заметил, что Антуан поднялся и слушает его рассеянно. Он тоже встал.
— Когда мы увидимся с вами? Когда вы уезжаете?
— Завтра, в восемь утра.
Филип неприметно вздрогнул. Он подождал немного, боясь, что голос выдаст его.
— А-а!
И пошел за Антуаном в переднюю.
Он смотрел на согнутую спину Антуана, на его худую, с выступающими жилами шею, которую слишком свободно облегал воротник мундира. Он боялся, что выдаст себя, боялся своего молчания, боялся своих мыслей. И быстро заговорил:
— По крайней мере, вы хоть довольны этой клиникой? Хорошие ли там врачи? Может быть, вам лучше переменить клинику?
— Зимой там великолепно, — ответил Антуан, направляясь к дверям. — Но вот тамошнего лета я боюсь. Даже хочу поехать куда-нибудь еще… Хорошо бы — в деревню… Подышать чистым воздухом; только не в сырое место. Может быть, сосновый лес… Аркашон? Нет, слишком жарко. Тогда куда же? На курорт в Пиренеи? В Котре? Люшон?
Он вошел в переднюю и поднял уже руку, чтобы взять с вешалки свое кепи, но прежде чем спросить: «А как ваше мнение, Патрон?» — он обернулся. И вот на этом лице, на котором за десять лет совместной работы он научился подмечать каждое выражение, в маленьких серых глазах, мигающих за стеклом пенсне, он прочел невольное признание: острую жалость. Это было как приговор. «К чему?» — говорило это лицо, этот взгляд. — При чем здесь лето? Тут ли, там ли… Тебе ничто не поможет, ты погиб!»
«Господи, — подумал Антуан, сраженный грубостью удара. — Ведь я, я тоже это знал… Погиб».
— Да… Котре… — быстро пролепетал Филип. Он овладел собой. — А почему бы не Турень, друг мой? Турень… или Анжу…
Антуан упорно глядел на паркет. Он не смел встретиться глазами с Патроном… Как фальшиво звучал его голос! И как это было больно!..
Дрожащей рукой Антуан надел кепи и пошел к выходной двери, не подымая головы. Ему хотелось одного — поскорее уйти отсюда, остаться одному, наедине со своим ужасом.
— Турень… или Анжу… — повторял бессмысленно Филип. — Я наведу справки… Я вам напишу…
Не поднимая глаз, низко надвинув на лоб козырек кепи, который скрывал исказившиеся черты лица, Антуан машинальным жестом протянул Филипу руку. Филип схватил ее обеими руками, губы его произвели какой-то чмокающий звук… Антуан вырвал руку, открыл дверь и выбежал на лестницу.
— Да… А почему бы не Анжу?.. — бормотал Филип, перегибаясь через перила.
XIV
Над городом нависал мрак. Только кое-где затемненные фонари отбрасывали на тротуар голубоватые круги света. Мало прохожих. Редкие автомобили осторожно скользили по улицам, предупреждая о своем приближении настойчивыми гудками.
Спотыкаясь, сам не зная, куда идет, Антуан пересек бульвар Мальзерб и вышел на улицу Буасси-д’Англа. Он шагал, равнодушный ко всему на свете, затылок давила страшная тяжесть, дыхание прерывалось, в голове была странная гулкая пустота; он шел так близко к домам, что иногда задевал локтем стену. Он не думал ни о чем. Не страдал больше.
Он очутился под деревьями Елисейских полей. Сквозь листву раскрывалась еле освещенная, но отчетливо видная в ночных отблесках прекрасного весеннего неба площадь Согласия; ее бесшумно бороздили автомобили, похожие на зверей с фосфоресцирующими глазами, и снова их поглощал мрак. Он заметил скамейку, приблизился. Но сел не сразу, а по привычке подумал: «Не простудиться бы!»
И вдруг мелькнула другая мысль: «Теперь уж все равно!» Уничтожающий приговор, который он прочел в глазах Филипа, жил в его сознании, и не только в сознании, но и во всем теле, подобный огромному паразитическому новообразованию, страшной опухоли, которая чудовищно разрослась и угрожает пожрать человека.