Шрифт:
Интервал:
Закладка:
условиях гостя - первейшая заповедь той "героической" этики, представителем
которой выступает в трагедии Адмет. Таким образом, и в его фигуре несомненны
черты нормативной характеристики, сближающие героев этой трагедии с
персонажами Софокла, - с той, однако, существенной разницей, что развитие
действия в "Алькесте" в конечном счете ставит зрителя перед вопросом
(немыслимым в трагедии Софокла!) об истинной цене этой нормативности. Эдип,
если бы ему пришлось еще раз с самого начала выяснять все обстоятельства
своих непредумышленных преступлений, без колебаний снова прошел бы весь
путь, ведущий к истине; Неоптолем, как бы ни сложилась его жизнь, никогда не
откажется от следования заветам чести. Когда мы видим Адмета,
возвращающегося с похорон жены, мы понимаем, что, будь она еще жива, он не
согласился бы повторить все сначала: ему помешало бы не только впервые
пережитое чувство угнетающего одиночества, но и сознание навлеченного на
себя позора, - как сможет теперь Адмет смотреть в глаза людям, откупившись
от собственной смерти смертью жены? Нормативность мифологического идеала
приходит в драме Еврипида в столкновение с истинным человеческим
благородством, ставящим под сомнение нравственные ценности классической
трагедии. В "Алькесте" разрешение этому новому конфликту дает благодетельное
вмешательство Геракла, но, прощаясь с вернувшейся к жизни Алькестой и с
обрадованным Адметом, мы одновременно расстаемся с верой в существование раз
и навсегда данных, для всех случаев жизни пригодных этических норм. В себе
самом должен теперь искать человек нравственные критерии, определяющие его
поведение.
Непреодолимые трудности, которые возникают при этом перед индивидуумом
и приобретают воистину трагический характер, лучше всего раскрываются в
борьбе противоречивых чувств, происходящей в душе таких еврипидовских
героев, как Медея (в одноименной трагедии) и Федра ("Ипполит").
До тех пор, пока оскорбленная Медея вынашивает план мести Ясону,
готовясь умертвить его самого, его невесту и будущего тестя, ее поведение
вполне согласуется с традиционным представлением греков о женском "нраве":
греческая мифология и трагедия знали достаточно примеров страшной мести
покинутых жен своим неверным мужьям. Точно так же независимый, неукротимый и
до дерзости отважный нрав Медеи напоминает нам эсхиловскую Клитемнестру из
"Орестеи", которая в ненасытной жажде мести без колебания наносит
смертельные удары мужу и готова схватиться за оружие, чтобы вступить в
поединок с собственным сыном. В то же время между этими двумя фигурами
греческой трагедии есть существенное различие: Клитемнестре незнакомы какие-
либо колебания, она не отступает от однажды принятого решения, ее образ как
бы вырублен из цельной каменной глыбы; Медее на пути к мести приходится
вступить в мучительную борьбу с самою собой, когда вместо первоначального
плана умертвить Ясона ей приходит в голову мысль убить собственных детей:
лишив Ясона одновременно и старой и новой семьи, она обречет на гибель и
вымирание весь его род. Клитемнестра, убив Агамемнона, откровенно
торжествует победу: она отомстила ему за жертвоприношение Ифигении и
освободила себе путь к преступному союзу со своим давнишним любовником
Эгисфом. Замысел убить собственных детей поражает Медею не менее сильно, чем
ненавистного ей Ясона, и соединение в ее образе коварной мстительницы с
несчастной матерью ставило перед Еврипидом совершенно новую художественную
задачу, не имевшую прецедентов в античной драме.
Впрочем, и в этой трагедии, написанной за четверть века до "Ифигении в
Авлиде", Еврипид не стремится показать, как возник у Медеи новый план мести.
Хотя уже в прологе кормилица несколько раз выражает опасение за судьбу
детей, сама Медея, появляясь перед хором коринфских женщин и вымаливая затем
у царя Креонта суточную отсрочку для сборов в изгнание, вовсе не помышляет
об убийстве своих сыновей. Мотив этот возникает неожиданно в монологе Медеи
после ее встречи с бездетным афинским царем Эгеем, и зритель вправе
предполагать, что именно горе остающегося без наследника Эгея внушило Медее
мысль лишить Ясона продолжателей его рода. Сама Медея этого не объясняет, и
ее материнские чувства не играют на первых порах никакой роли; на вопрос
хора: "И ты отважишься убить своих детей?" - она без колебания отвечает:
"Да, ибо так больше всего удастся уязвить супруга". Смерть детей служит для
Медеи в это время только одним из средств осуществления мести. Положение,
однако, меняется, когда наступает время привести план в исполнение:
отравленные дары доставлены сопернице, пройдет еще несколько мгновений, и
всем станет ясно новое преступление Медеи - дети обречены. Здесь, в
центральном монологе героини, и раскрывается то новое, что внес Еврипид в
античную трагедию: изображение не только страдающего, но и мятущегося среди
противоречивых страстей человека. Материнские чувства борются в Медее с
жаждой мести, и она четырежды меняет решение, пока окончательно сознает
неизбежность гибели детей.
Греческая поэзия и до Еврипида не раз изображала своих героев в моменты
размышления. Из эпоса достаточно вспомнить большой монолог Гектора в XXII
книге "Илиады" или частые раздумья Одиссея о том, как повести себя при
различных поворотах его долгой скитальческой жизни; в эсхиловских
"Просительницах" размышление составляет едва ли не главное содержание образа
Пеласга. Есть, однако, существенное различие между названными героями и
еврипидовской Медеей. Гомеровские вожди при любом стечении обстоятельств по-
мнят о существовании постоянной этической нормы, определяющей их поведение:
беречь свою честь и доброе имя, не уклоняться от боя с противником.
Эсхиловский Пеласг должен сделать выбор между двумя решениями, каждое из
которых определит судьбу возглавляемого им государства. Внутренняя борьба в
душе Медеи носит совершенно субъективный характер; изображаемый Еврипидом
человек, находясь во власти своих чувств и мыслей, не пытается соотнести их
с какими-либо объективно существующими нормами: в нем самом находится
источник трагического конфликта.
Изображение противоречивых эмоций и глубины страданий, делающих Медею
трагическим героем в совершенно новом для античности понимании этого слова,
настолько увлекает Еврипида, что ради него драматург жертвует сюжетной
"последовательностью" трагедии. Так, при известии о приближении к ее дому
разгневанных коринфян Медея уходит с окончательным решением убить детей -
ведь лучше сделать это самой, чем отдать сыновей на растерзание взбешенной
толпе. Между тем перед взорами поспешно пришедшего Ясона Медея появляется на
кровле дома в колеснице, запряженной крылатыми драконами, и с трупами
сыновей у ног - если она с самого начала рассчитывала воспользоваться
волшебной колесницей, то почему было не забрать детей живыми и не скрыться
вместе с ними от неверного супруга и отца? Подобным вопросом Еврипид не
задавался - ему было важно изобразить душевную драму оскорбленной женщины, и
своей цели он, несомненно, достиг. Но именно поэтому образ Медеи знаменует
разрыв с традицией греческой трагедии, стремившейся к созданию цельного
"нрава",- если бы ненависть к Ясону распространилась на прижитых с ним детей
и Медея в жажде мести сравнялась бы с эсхиловской Клитемнестрой, афинскому
зрителю было бы легче поверить в ее последовательность, хотя и труднее ее