Борщёва.
Он был рад и счастлив, что дед всё-таки встретил его перед лестницей, не попросил удалиться, а ведёт к себе в кабинет.
Князь ввёл молодого человека к себе, усадил и всё оглядывая с холодным выражением лица, наконец заговорил, не столько строго, сколько равнодушно. Но это равнодушие и эта холодность иногда исчезали. Будто срывалось это выражение с лица князя и с оттенка его голоса. Будто играл князь и к тому же неудачно. Но если он сам замечал, что холодность и "строгость" срываются, то сержант не замечал этого. Ведь он не мог знать, какое лицо было у князя, когда ему доложили о приезде внука и когда он, в ожидании его, стоял у дверей залы.
— Ну, что делал зиму целую? Сказывай. Говори. Когда будешь офицером?
— Надеюсь теперь, на коронацию, будет производство.
— Ну отлично. Пора. Пора. Мне не похлопотать ли? А то обойдут, забудут!
— Если милость ваша будет, дедушка...
— Ну. Как зимой? Кутил?
— Не очень, дедушка.
— Не лги. Пил? Играл!
— Ей Богу... Даже по правде сказать, вовсе не кутил. Ничего такого не…
— Ну да, толкуй!.. Знаем мы, как вы, гвардейцы, не кутите. У вас и от "ничего" соседям невмоготу, а от "чего" и чертям в аду тошно.
— Как пред Богом, всю зиму на себя всех товарищей обозлил, за то, что ни на какую их затею не поддавался.
— А шведки?
— Ни одной не видал за всю зиму! — таким искренним голосом быстро воскликнул сержант, что сомневаться в правде было невозможно.
— Напрасно! — выговорил князь особенно строго, и вдруг отвернувшись от молодого человека, стал к нему спиной и начал искать что-то на столе.
Сержант промолчал.
— Напрасно, внучек... — заговорил князь, отчётливо произнося каждое слово и низко нагибаясь над своим столом, как бы усердно разыскивая что-то. — Если не возишься в твои годы с разными весёлыми людьми или с девицами, хотя бы с этими дьяволами-шведками, которые вашего брата-гвардейца в долги вводят, то стало быть блажь в голове... Блажь!.. А за год можно бы эту блажь из головы выбросить... И ко мне не надо было с этими вестями приезжать... Я полагал, ты образумлен!
Сержант молчал и, опустив голову, неподвижно сидел в своём кресле, разглядывая узор на паркете. Чрез минуту князь сел около внука и стал расспрашивать о Петербурге, о службе. Разговор был умышленно обыденный, пустой... Это первое свидание и слова деда, недовольного, что молодой офицер не кутит в Петербурге, были бы загадкой для всякого. Но князь и сержант отлична знали, что оба понимают друг друга. Князь объяснил в нескольких словах по поводу "шведок» всё, что нужно было тотчас дать понять внуку, а сержант своим пылким заявлением о своём поведении, а затем своим упорным молчанием и как бы несогласием с дедом, сказал ещё более.
Беседуя с дедом, сержант всё ждал с замираньем сердца, чем кончится эта беседа. "Когда же?!." говорило его лицо. Наконец князь кончил словами:
— Ну, мне надо выехать по делу... Прости. Приезжай завтра к столу, а то и с утра. С Анютой повидаешься! Твоя сестрица, т. е. надо сказывать "тётушка" — постарела. Ну, Бог с тобой, до свидания, до завтрева.
Сержант простился с дедом и, снова несколько взволнованный этим "до завтрева", быстро двинулся к швейцарской.
XVII
Тому назад ровно десять лет, помещики Борщёвы приехали на зиму в Москву: просто — пожить несколько времени ради развлеченья. Борису было тогда 13 лет, а маленькой сестре его, Агаше, всего семь лет. Мальчика тотчас же, пользуясь пребыванием в Москве, начали учить читать и писать, ариФметике. Вместе с тем родители постарались, чтобы он несколько оправился, "приобык к людкости и светскости", так как мальчик, родясь и живя безвыездно в деревне, был конечно совсем деревенский парень, глядел букой и не умел "ни стать, ни сесть, ни слова молвить по-людски".
Борис в одну зиму в Москве изрядно и красиво выучился писать, читал плохо, за то хорошо стал играть на гитаре, выучил какой-то танец у немца, который мог на показ гостям протанцевать. А "людкость и светскость" даже быстро дались ему.
Весной, когда родители собрались опять в деревню, мальчик горько плакал.
У востроглазого Борьки, как его все звали, завелись в Москве свои знакомые, даже друзья, и всех возрастов. Где отец с матерью бывали редко, Борьку звали постоянно. И ради его гитары и нескольких песен, которые он мог изрядно спеть, и просто ради того, что Борька был молодец на все руки, если дело дойдёт до игры в горелки, жмурки и т. д.
Более и чаще всего бывал Борька у своего родного деда, князя Лубянского, где у него была весёлая тётушка, которой было около десяти лет и которую мальчик скоро сильно и горячо полюбил. Борщёвы занимали дом на Maросейке, недалеко от дома князя, и видались почти ежедневно. Особой дружбы и близости между князем и племянницей Борщёвой с её мужем не возникло. Князь был слишком замкнутый человек, чтобы за одну зиму сблизиться с семьёй, хотя родственной, но которую видел до тех пор всего один раз. Покойную же сестру свою князь едва помнил, так как она вышла замуж и уехала в провинцию, когда князь был ещё почти ребёнком.
Однако внука Борьку князь Артамон Алексеевич, видал чаще, успел полюбить. Мальчуган немало потешал его всячески, а главное, что привязало князя к нему — было чувство мальчика к Анюте. При нескольких случаях за зиму, Борька показал, что его чувство к десятилетней тётушке доходило почти до обожания.
Однажды, когда Анюта была больна в продолжение двух недель, то Борис не отходил от её кровати, почти не ел и не спал. Когда Анюта выздоровела, мальчик заболел от истощенья и бессонных ночей.
Однако девочка отвечала на эту любовь довольно обыкновенным чувством. Она, казалось, могла легко и обойтись без своего племянника. Во всяком случае, она вдесятеро более обожала свою Солёнушку, а затем отца.
Впрочем, когда Борщёвы уехали из Москвы, то маленькая княжна не раз поскучала по Боре, но скоро забыла совсем. Да и все забыли друг друга. Князь забыл и думать о племяннице и её сыне, а Борщёвы, изредка посылая нарочных в Москву, приказывали на словах отвезти дядюшке-князю нижайший поклон и пожелание здравствовать на многия лета.
На 16-м году Борис был отправлен, в исполнение закона, в Петербург, в измайловский