Фамилия у меня плохая: Серегин. Плебейская фамилия. Ничего благородного здесь не сыщешь, хоть в лепешку расшибись. А я благородным быть хотел до жути, верил в свою совершенную исключительность среди необозримых миллионов человеческих существ, вот и вышла мне моя неповторимость боком. Довела меня гордыня до ручки, я отгородиться хотел и сам по себе в силу своей исключительности прожить. В золотом дворце на мраморном утесе под облаками и высшему чувству любви изменил. Другие вон преступления не выносят – совесть заедает, а я любви к себе не стерпел.
Никто не знает, как жить, – говаривал друг мой покойный, бывший гитарист из вокально-инструментального ансамбля, сокращенно – ВИА, как их в благостные советские времена называли. Прошли те времена, канули в лету, и люди озверели буквально, а ведь раньше благородные были все, кого ни возьми, даже последние, казалось бы, изверги из числа преступного мира. А одичавших и опустившихся интеллигентов, как я, и вовсе в природе не существовало. И как ведь говорили: «человек – это звучит гордо» и все в таком роде. И ведь звучало гордо. И умных книг было не достать, а ума на всех хватало, потому что у каждой последней твари из рода людского пищало внутри: человек человеку друг, товарищ и брат. Проморгали мы свое благоденствие, незаметно опустились на четвереньки и стали вонючим и потным стадом. И погнались за деньгой. Голодными стали и послушными. А голодный пес всем руки лижет.
Так о чем я начал-то? Забыл уже, мысли все в голове перепутались, кишки голодные в комок слиплись, брюхо к позвонкам прилипло. А мысль у меня теперь одна: выпить, забыться, свернуться в клубок на чем-нибудь мягком и отвернуться к стене, чтобы мир этот паскудный некоторое время не видеть. Да ведь не спасет это, знаю, знаю. Конченый человек всяк тот, кто лакает по утрам водку из горлышка. Какая это, право, мерзость. Ух! Кажется, полегчало. Ну а коли так, продолжу свою последнюю повесть, рассказ опустившегося человека.
Плохо быть слабым. И уж совсем худо твое дело, когда руку твою, не мытую уже десятый день, некому пожать во всем этом печальном мироздании, и сам ты мечешься, как пес, по огромному бесприютному городу без конца и края, над которым бегут рваные серые облака, словно Северный ледовитый океан опрокинулся вверх дном. И не к чему пристать тебе, сволочи безродной, у которой ни кола и ни двора, и мечешься, как щепка в водовороте. Тону я, братья мои, хотя никаких братьев у меня и не было отроду. А может, мы все уже умерли, а? Есть кто живой под этим ледяным палящим солнцем? Никто не отзовется, хоть охрипни тут. Люди катятся по улицам, как камни. Обернись и плюнь мне вслед, прохожий, я для тебя никто.
Никто не знает, как жить, говорил один мой друг из прошлой жизни, хотя... я повторяюсь, когда я пьян, я всегда повторяюсь, а пьян я в стельку. Друг мой Леонид давно сгинул с лица земли, а истина эта осталась и по сей день. Время истине не указ. Хорошо ей там, за облаками, где нас нет, а тут живи, корчись, ползай на чреве своем, как дождевой червь, и жди, пока тебя раздавят. Или... дави сам. Се ля ви, так-то, други мои, хотя друзья мои сошли на прошлых остановках. Как говорится, иных уж нет, а те далече. Леонид, вот, покойный жил бобылем, спился, якшался со всяким сбродом, привечал бомжей, не платил за квартиру. У него обрезали провода, выбили окна, сломали дверь, списали на него уголовное дело и посадили в сизо. Когда его выпустили после суда, это был уже не человек. Он кашлял, как овца, рассыпал вокруг кровавые плевки, а через месяц умер. Когда в квартиру вошли, Леонид лежал желтый и высохший, точно мумия, подтянув колени к животу, синие губы его свела скорбная скобка и вокруг все было сплошной кровавый плевок. Вот что стало с человеком. Наверно, я тоже кончу чем-то плохим, просто думать об этом не хочется. Ну да пусть, все равно, коли так у меня на роду написано. Я уже не поднимусь, меня списали со счета.
Когда я вижу глаза встречных, я все понимаю, лучше не смотреть. Поэтому я иду, потупясь в землю. Я хуже всех людей, – хуже по той простой причине, что у меня нет паспорта и штрих-кода ИНН. Паспорт. Кто бы знал смысл этого ужасного слова, от которого, если его понять правильно, горы обрушатся в моря. Никому не пожелаю я мук утраченного паспорта, какая-то чертовщина стоит за этой книжицей, но сей великой и страшной тайны я еще не постиг окончательно. Знаю одно: любая тля с документом за пазухой вырастает в сравнении со мной до размеров несказанных. Документов нет, а я еще жив, – так я понимаю это обстоятельство. Горы правосудия, падите на главу мою, ибо я давно уже вне закона о регистрации местопребывания, меня попросту нет.
Но я есть. Я, свидетель этих сучьих времен. Страшный, разбухший, как желудочная киста, эгоизм и страшное роковое одиночество ждут нас на конечной станции исторического маршрута. Злодей-стрелочник направил летящий на всех парах пассажирский экспресс в зловонный тупик, где колея рельсов обрывается над пропастью. За окнами стелются золотые поля и частят телеграфные столбы, низкое небо с клочьями облаков бежит навстречу. Проводник поутру разносит душистый чай и звенит подстаканниками, женщины кормят детей, мужчины дымят в тамбуре. Знали бы вы все, что расписание лжет, что вас обманули и поздно, уже поздно возвращать билет, что купейное благополучие скоро закончится, и путь оборвется внезапно ужасным пробуждением среди ночи, и с грохотом вздыбятся в дугу, наезжая друг на друга, вагоны, и крики ужаса потонут в железном скрежете сминающих всех жерновов. Машинист, рвани рукоятку экстренного тормоза так, чтобы искры полетели из-под колес! Одинокий юноша в тамбуре, глядящий в багряную закатную даль, оторвись от мечты, сорви стоп-кран? Вас всех обманули, поезд не придет по назначению. Это говорю вам я, человек без паспорта и штрих-кода.
Ежедневно пятьсот черных «мерседесов» с синими молниями на крышах с воем и ревом несутся по проспектам. Пятьсот водителей в черных очках не пощадят ребенка, выбежавшего за мячиком на мостовую: у них есть право на ВСЕ. За черными стеклами не различить лица тех, кто сидит на заднем сиденье. Тот, кто правит, всегда во тьме. Милиционер на перекрестке перекрывает движение и отдает честь вслед ревущему черному лимузину. Тысяча кадровых офицеров покончили с собой от бесчестья, и госбезопасность тоже не нужна обесчещенной стране, именно милиционер – главная профессия грядущего, а вор – настоящего дня.
Почему так плохо на душе, хотел бы я знать. И сам же отвечу сквозь зубы: да потому, что она есть, она жива. И вы, гниды из черных «мерседесов», не дождетесь, чтобы я вывернул ее перед вами наизнанку, как старую кошелку, чтобы вы толкнули меня потом под зад коленом в гущу той человекомассы, во что вы обратили род людской. С детства терпеть не мог манной каши, которой меня обкормили на заре жизни, а теперь готов есть ее пригоршнями, как манну небесную. До исступления. Я ем теперь быстро и жадно, крупными кусками, почти не пережевывая пишу. И мне это нравится. Да! Только милостью небес жив я каждый день, и всякий кусок мне теперь – Божий дар! А ведь я не одинок – голодных и нищих миллионы. И ты презирай меня, чтущий эти строки, но все же оглянись на всякий случай – чья-то совиная тень мелькнула у тебя сейчас за левым плечом. Ты-то спокоен, ты-то доволен жизнью? И если да, то плохи твои делишки: если сердце не дрожит в груди, значит кто-то выпотрошил тебя во сне. Повернись и вырви из совиной глотки свое сердце. Смеешься? Тогда – прощай.
Знаете, я не создан для благополучной жизни. Я когда-то жил с любимой женщиной вдвоем на берегу огромной седой Волги. Скажите мне после этого, что я не знавал счастья. Я был просто пьян этим счастьем, необъятным, как сама Волга, хотя и не пил тогда, и не нюхал этой проклятой водки. Счастье – самое хмельное зелье на свете, когда оно наваливается на человека, – такая теплота, такое невыразимое блаженство разливается по нутру, что просто перестаешь чуять землю под ногами. Счастливые всегда чуть пошатываются при ходьбе, обратите внимание. И тогда мир плывет перед глазами, все кажется чудесным и родным. И вот под таким блаженным хмельком можно жить много лет кряду. Таких счастливцев, как и пьяниц, нужно жалеть и оберегать, чтобы те не влипли в какую-нибудь неприличную историю. Но и те, и другие презирают уроки судьбы – пьяному всегда море по колено.
В ту пору я казался самому себе художником, в котором дремлют великие образы. Всемирный потоп только брезжил тогда в седых облаках над землей. Хотя Леонид – царство ему небесное! – умнейший был человек, с самого начала «перестройки» сказал: это властям надоело украдкой жить, они хотят своими миллионами рай на земле построить. Для себя рай. Небольшой такой райчик, где вместо серафима с мечом огненным – огромный недреманный костолом-омоновец, ростом с версту, с кобурой и автоматом на шее вход охранял. И чтобы у всех на виду сиял всем на диво тот эдем под стеклянным бронированным колпаком и кондиционером на куполе. И чтобы полная свобода тем, у кого есть средства эту свободу купить. Нам-то с тобой в этот аквариум тропический хода нет, мы в списке господ не значимся.