— Склероз! — сказал он, искренне возмутившись самим собой. — Совсем память отшибло! Тебе же два письма. Одно от Васенева. Потом расскажешь, о чем он пишет.
«А второе? — хотел спросить Григорий. — От кого второе?» Но догадался, глянув на конверт, — от отца. Хорошо! Но могло быть и третье письмо! Да вот не было…
В клуне было уже сумеречно. Григорий выбрался на улицу, облюбовал местечко позади клуни, возле почерневшей бревенчатой стены, привалился к ней спиной. Рядом росла дикая конопля, и от нее духовито, по-домашнему пахло.
Распечатал васеневский треугольник. Бывший взводный писал:
«Здравствуй, Гриша! Таскали, таскали меня по всяким эвако, и вот очутился я в Свердловске, за тыщи верст от фронта. И что теперь мне фронт? Калека на всю жизнь. Ступню ампутировали. Если взять ногу от колена до ступни, так у меня отлямзили как раз половину. Ночами сильно болят несуществующие пальцы ног. Врач объясняет — это болят нервы, а мне кажется, что нога моя цела.
Когда я поступал в военное училище, то загадал, ты знаешь, — буду военным. И все полетело к чертям собачьим. Кто и что теперь я? На военной карьере нужно поставить жирный крест. А за душой никакой специальности. Стыдно признаться — я даже перегоревшие пробки исправить не умею, вот ведь как. Податься в художники или писатели — таланту нет. В шофера и трактористы не возьмут. Тебе хорошо. Ты педучилище кончил, как-никак — учитель. Не пропадешь, если голова уцелеет. Пойти учиться? Да я же все намертво перезабыл. Стать тоже учителем? Боюсь. Стать им — тоже нужен талант, как ты думаешь? Для меня самый святой человек на свете — учитель. Ума не приложу, что делать.
У вас теперь жаркие дни, по всему видно. Мы тут ловим каждую сводку Совинформбюро. Бежит немец, но не удерет. Эх, мне бы с вами! И еще я часто вспоминаю вылазку в Брянские леса. Многое она мне дала, многое после нее во мне изменилось.
Пиши. Передай привет гвардии капитану Курнышеву, Ишакину, Трусову, Лукину, всем ребятам моего взвода. Качанов так ничего и не пишет? Так и неизвестно, где он?
Жму твою руку. Васенев».
Да, крепко не повезло мужику. Снова оказался на распутье. Как-то Курнышев сказал про него:
— В целом он парень ничего. Только вот заострили его не с того конца. Вот и приходится ему перестраиваться на марше, а нам мучиться с ним и помогать. Задачка не из легких!
Точно сказал капитан! Васенев и в самом деле был заострен не с того конца. Во взвод пришел из училища и старался держаться этаким непререкаемым авторитетом, хотя за плечами-то у него ни опыта, ни крепких знаний. Одна фанаберия. Впервые жизнь по-настоящему прополоскала его в Брянских лесах. Видно, здорово те дни запали ему в душу, перевернули некоторые понятия. Там, собственно, Андреев и сдружился с ним. Вернулись из лесов, и Курнышев спросил у Андреева, имея в виду взводного:
— Погоди, а вы его там, случайно, не подменили? В лесу-то? Вроде бы тот лейтенант — и не тот.
А потом Курнышев подарил ему часы.
Еще в лесах Мишка Качанов изрек истину, кивнув головой на Васенева:
— А наш-то человеком становится!
Васенев мечется, снова на распутье. Но как бы там ни было, а из госпиталя ему прямая дорога в институт. Туда фронтовикам двери открыты. В этом году, правда, попасть уже не успеет, и то хорошо — за год сумеет прочно подготовиться. Если, конечно, захочет. Надо будет ему посоветовать.
…Григорий спрятал письмо Васенева в сумку и взялся за второй треугольник. У отца каллиграфически правильный и четкий почерк. Учился отец мало — два класса приходской школы. Но попался учитель — любитель каллиграфии и сумел за два года научить отца писать четко и правильно. Грамматических правил он почти не знал, а вот писал красиво.
Как они там живут, в далеком Кыштыме?
Письма отец всегда начинал одинаково:
«Во первых строках моего письма спешим передать тебе, нашему сыну и красному воину, сердечный родительский привет и главное — пожелать здоровья и ратной удачи.
Мы живем по-старому. Я на казарменном положении, дома почти не живу. Все лето в казарме и казарме. Робим не покладая рук, стараемся для фронта. Мать тоже робит. Она теперь в шестом цехе, тоже от темна и до темна. Сестренка твоя учится и все по домашности ладит, нам-то самим некогда, робим на заводе.
Намедни все же отпустили на день, так я ходил на Сугомак, ловил окуней. С продуктами у нас неважно, сам понимаешь, ну, рыбка, само собой, не лишняя. Окуньки попались славненькие, сварили мы с матерью уху и все тебя вспоминали. Мать, как водится, всплакнула, она всегда так — вспоминает тебя и плачет.
Будь здоров, наш дорогой сын. Возвращайся домой с победой».
Возвращайся домой с победой… Сколько еще до нее шагать? И не каждый дойдет, не каждый услышит ее победные салюты. Вот сегодня не стало Трусова…
Хорошо бы сейчас очутиться дома! Закрыть глаза — и там! Как в сказке. Пройтись бы по тихим улочкам Кыштыма, заночевать у костра на берегу того же Сугомака или забраться на гору Егозу и оттуда полюбоваться синими горными далями…
Но далека и терниста сейчас дорога в родной Кыштым. В него можно вернуться только через Берлин. И сколько еще нужно пережить и перевидать, чтобы дойти до заветной цели!
Родной город далеко от фронта. На его улицах не разорвался ни один снаряд, над головами его женщин и детей не просвистела ни одна пуля, ни одного дома не сжег там враг. А ведь от многих городов, где прогрохотал огненный фронт, остались одни развалины, одни названия.
Город Карачев на Брянщине по размерам такой же, пожалуй, как и Кыштым. Фашисты сожгли его дотла. Сплошное пепелище. Ехали по этому городу на машинах — и жуть брала. Печальным частоколом стояли печные трубы, задымленные, тоскливые в своей наготе.
В Орле Григорий был в сорок первом, отступая, и застал город цветущим и красивым. В сорок третьем в нем было больше развалин, чем целых домов. В июле сорок первого видел утопающий в зелени Гомель, а осенью сорок третьего этот город встретил Григория черными глазницами разрушенных домов.
Видел за последний год, когда оккупантов погнали на запад, не только взорванные города и спаленные села. Видел братские могилы, в которых были захоронены расстрелянные фашистами женщины и дети, видел повешенных палачами советских патриотов, истерзанных до неузнаваемости партизан, попавших в руки гестапо, видел опухших от голода детей и думал, что уже нет на свете ничего страшнее, чем то, что встречалось ему на этом военном пути. И у него до боли сжималось сердце, когда он на минуту допускал мысль о том, что было бы и с его родиной, с его Кыштымом, если бы туда попали фашисты.
И то, что ему привелось видеть, было пострашнее, чем писалось в газетах. Разве можно было передать скупой газетной строкой все ужасы фашистского разбоя, разве можно было сполна передать в них то, что чувствовал каждый солдат, наглядевшись, этих ужасов!
Но, оказывается, существовали вещи и пострашнее виденного.
…Несколько дней назад танковые подразделения ворвались в Люблин, в древнюю столицу Польши. Это была смелая и стремительная операция. Фашисты бежали в панике, не успев взорвать город и даже вывезти свои фронтовые продовольственные и вещевые склады. Все досталось победителям.
Батальон прибыл в Люблин на другой день утром. В это самое время в город вступали части Войска Польского.
Шли по улицам польские солдаты в конфедератках, во френчах горохового цвета, шли суровые и сосредоточенные. Они вступали на родную землю после многолетней разлуки с нею. Они покинули родину в роковом тридцать девятом году, преданные и униженные. Сейчас возвращались победителями, и у многих на глазах кипели слезы радости и тоски.
И жители Люблина, первого крупного освобожденного города Польши, запрудили главную улицу от края и до края. Выбрались все: и старые, и малые, и старики, и парни, и женщины, и дети. И много было цветов, радостных криков, счастливых слез. Девушки бросали солдатам цветы, самые бойкие выскакивали вперед и целовали солдат, ломая строй. Пожилые женщины утирали слезы, улыбаясь. Мужчины махали шляпами и кепками, что-то выкрикивая.
Машины, на которых ехали гвардейцы, застряли между колоннами польских подразделений и толпой. Двигались медленно. В машины летели цветы. Женщины протягивали корзины с яблоками, ветками черешни. Ишакин упоенно цокал языком, скалил металлические зубы и приговаривал:
— Что деется на белом свете, чижики!
Андреев приветственно помахивал рукой и улыбался. Девушки все такие красивые, а женщины симпатичные. Радуются освобождению. И горделивое чувство поднялось в груди у Андреева: вот какие мы, вот куда мы пришли и еще в Берлин придем! Только там, разумеется, цветов не будет.
Батальон с ходу приступил к работе. Немцы многие здания в городе заминировали. Рота Курнышева проверяла склады: несколько длинных пакгаузов, полных всякого добра, продуктов и амуниции.