— Так вот, — долблю я в одну и ту же точку, — спасибо вам за ужин, даже за два ужина, вчерашний и сегодняшний, но если вам сейчас придет на ум продолжить говорить о том же, придется наставить на меня вашу пушку, поскольку я не намерен…
Звонит телефон.
— Анна! — говорю я.
Смотрю на часы: половина десятого, а я ей еще не позвонил. Мчусь к телефону, пока не успел включиться автоответчик, оставляя своего собеседника не у дел, что, в конечном счете, лучше любых самых решительных заявлений.
— Алло?
— Папа?
Это Франческино. До чего мне сейчас приятно слышать его голос. Какое облегчение думать, что он существует и все, что не надо в это верить или не верить. До чего приятно слышать, как он, по своему обычаю, сходу начинает тараторить (“Что ты делаешь?”, “Что делает Пиццано Пицца?”, “Когда приедешь?”), а потом вдруг закрывается, становится уклончивым, нехотя мямлит “да” или “нет” в ответ на мои вопросы (“Ты купался, малыш?”, “Ходили в лес?”), словно у него внезапно пропал ко мне интерес или я помешал какой-то захватывающей игре, и он торопится к ней вернуться; на самом деле дети всегда ведут себя именно так — телефон, к примеру, или другая современная техника не может надолго привлечь их внимание: все это принадлежит к миру взрослых и именно поэтому поначалу вызывает интерес, но быстро надоедает своей непрочностью, однообразием, правилами, которые необходимо соблюдать — только по этой причине, конечно, а не потому, что ему не хочется разговаривать с отцом, Франческино отделывается от меня и передает трубку Анне. Его, черт побери, не устраивает способ общения…
— Джанни, — голос у Анны вялый, словно она только что проснулась.
— Привет. Все в порядке?
— Извини. Это Франческино по собственной инициативе набрал твой номер, — какие странные слова она говорит.
— Ну, и что? Что в этом плохого?
— Ты, может, был занят…
Голос ее звучит холодно и как-то отстраненно.
— Что с тобой, — спрашиваю, — ты сердишься?
— Нет.
— Случилось что-нибудь?
— Нет-нет, — повторяет она опять. Но ведь действительно случилось: она до сих пор думает, что нам угрожает опасность…
— Послушай, — говорю я, — я собирался тебе позвонить, тут всё прояснилось, нам никто не угрожает, в тот вечер вышло недоразумение, этот человек не совсем посторонний…
— Вот как, — отвечает она. — И кто же он?
— Да так… он был у моего отца интендантом, — говорю я наобум. — Он думал, что я его узнал. Нормальный человек, привез мне сумку, мы все выяснили. Все это ужасное недоразумение, ей-богу. Нам не о чем волноваться: ничего нам не угрожает, все в порядке.
— Ну и слава богу, — говорит она и замолкает. Странно. Странно, потому что она должна была бы рассмеяться, начать подтрунивать надо мной, наконец, если ее не удовлетворили мои объяснения, что возможно, — поинтересоваться подробностями, забросать меня вопросами. Но она молчит.
— Все это казалось таким странным… — не сразу заканчивает она фразу, и голос по-прежнему холодный и неуверенный, как будто проблема вовсе не в этом. Плохо, поскольку проблема заключалась именно в этом. Что еще не так?
— Наверное, у меня был приступ паранойи, но, честное слово, сразу трудно было понять, в чем дело — этот пистолет у него за поясом, но главное потому, что он не назвал себя. До него потом тоже дошло, и он…
Тут все еще больше усложняется, потому что Больяско входит в гостиную с тем же пакетом в руке, в котором он принес еду и в котором, оказывается, еще что-то есть: он вынимает из него видеокассету и демонстрирует ее мне. Потом показывает знаком, продолжай, мол, говорить, не обращай на меня внимания, а сам с решительным видом устремляется к видеоплейеру, и это мне определенно не нравится.
— … принес свои извинения, — говорю я в трубку и знаком показываю ему остановиться и ничего не трогать, но он успокаивающе машет мне в ответ, что меня никак не успокаивает.
— Что ж, — говорит Анна, — главное, что вы все выяснили…
— Он тут, у меня, — по-дурацки шепчу я в трубку, стараясь, чтобы он не услышал, а он возится возле телевизора, держа в руках видеокассету.
— А…
Что вообще происходит? Нельзя же проявлять такое равнодушие, когда ты скинул с себя такой груз, ведь то, что я ей говорю, означает именно это — освобождение от страха, что над нами, неизвестно почему, нависла угроза.
— Анна, — спрашиваю я, — что происходит?
— Ничего.
Тем временем Больяско включил телевизор, выключил звук и принялся манипулировать пультом видеомагнитофона. Надел какие-то удивительные очки — удивительные для него — элегантные, миниатюрные, в тонкой металлической оправе, поблескивающей на свету. Точно такие были у моего отца.
— Слушай, — говорю я, — завтра я буду во Виареджо и все расскажу, но мне было важно, чтобы ты уже сейчас знала главное. Могу перезвонить позже, если хочешь… Хорошо?
— Да нет, зачем?
— Ты уверена? Хочешь поговорить сейчас?
Хотя я разговариваю шепотом, он слышит меня отлично, широко разводит руками, как бы разрешая мне не церемониться и выставить его в любой момент, если мне надо поговорить с женой. При этом никуда не уходит, а вставляет видеокассету в плейер.
— Не стоит, — говорит Анна. — Завтра поговорим…
— Ты только, пожалуйста, не волнуйся…
— Ладно. Спокойной ночи.
Я кладу трубку. Будь я сейчас один, неизвестно, сколько времени я бы провел, размышляя и волнуясь, потому что Анна действительно вела себя как-то непривычно. Но я не один, рядом вертится этот тип, которому по-прежнему требуется мое время и мое внимание…
Грохот. Он зачем-то включил максимальную громкость, и песенка, которую как раз передавали, превратилась в канонаду. Я кидаюсь к нему, но он уже нашел кнопку и уменьшил звук.
— Извини, — оправдывается, — я не нарочно…
— Что вы тут творите, можно узнать?
— Ничего, — отвечает он. — Все в порядке. Хотел показать тебе кое-что… Секундочку, мы уже, кажется, на нужном месте.
Он не дает мне даже мгновенья, чтобы сказать “ладно” (я бы и так ни за что не сказал “ладно”), и нажимает кнопку “play” на пульте. Слышится обычное хлопотливое пощёлкивание механизмов и рычажков, включается техническое время запуска, которое в системе воспроизведения с помощью магнитной ленты оказалось неустранимым — две убийственные секунды, которые, если вдуматься, кажутся невыносимыми, потому что напоминают о крахе утопии неуклонного прогресса, безжалостно указывая на ограниченность технологии, ведь и сегодня прямой перелет из Рима в Нью-Йорк продолжается те же восемь часов, что и двадцать лет назад, а двигатель внутреннего сгорания последнего поколения работает с тем же КПД, что и во времена Станлио и Оллио. Я же за эти две секунды успеваю облиться холодным потом, ведь неизвестно, что я увижу на пленке, это может оказаться чем угодно — кровавой дракой, к примеру, чего я на дух не выношу, или каким-нибудь роликом, снятым с целью шантажа, — и мне нельзя будет даже решать, смотреть или нет, потому что к этому моменту я уже все увижу. Возникший на пустом месте страх все растет и растет — может, это мой отец, который делает что-то нехорошее? Или я, делающий что-то нехорошее? Очень долго тянутся эти две секунды, пока лента не встает на место и на экране не появляется Клинт Иствуд посреди поля, в ковбойской шляпе и полицейской форме, он говорит: “Ну, ладно”.
В нескольких метрах от него — Кевин Костнер, истекающий кровью с гримасой боли на лице, падает на колени перед ребенком и произносит: “Хочу тебе кое-что дать”.
Это финал фильма “Идеальный мир”, я сразу его узнаю. Бросаю взгляд на Больяско, чтобы понять, что он от меня хочет, а он кивком показывает, чтобы я продолжал смотреть.
Вдали, на самом заднем плане, выстроившиеся в ряд полицейские держат под прицелом Кевина Костнера, они не знают, что он безоружный. “Будь начеку”, - говорит полицейский, глядя в бинокль. “Если он сделает хоть одно движение…”, - говорит Бредли Уитфорд, целясь из винтовки.
Вмешивается Лора Дёрн,[54] она тоже смотрит в бинокль: “Стойте. Еще секунду!"
Снова Костнер на коленях посреди поля, говорит ребенку “Возможно, однажды ты пойдешь туда…” и тянется к заднему карману джинсов.
“Он потянулся за оружием!” — говорит полицейский с биноклем.
Кевин Костнер достает из кармана карточку с Аляски, а Клинт Иствуд, повернувшись к полицейским, отрицательно качает головой: не стреляйте, он понял, что происходит; но Бредли Уитфорд со своей снайперской винтовкой…
Стоп: Больяско, распоряжаясь моим пультом, по какой-то причине решил, что пленка должна остановиться на этом кадре — крупный план: руки Бредли Уитфорда, сжимающие ружье, указательный палец на курке, сверкающие наручные часы, манжета рубашки, виднеющаяся из-под… Поверить не могу.