А противник все не поднимается и не поднимается…
14
Резко открываю глаза: тяжело дышу, перед глазами все мелькает с бешеной скоростью, сердце едва поспевает вдогонку…
Сажусь. Осматриваюсь. В комнате пусто, телевизор выключен, свет тоже. Я укрыт голубым покрывалом, которым мы обычно прикрываем кресло, чтобы меньше пачкалось. Через дверь на террасу дует свежий ветерок, который остужает капельки пота у меня на шее. Сколько времени я проспал? И где он?
На столике три банки из-под пива, все три пустые.
Вдруг в темноте вспыхивает зеленое сияние и слышится треск взрывов. Вот что меня внезапно разбудило.
Поднимаюсь, выхожу на террасу, но его и там нет. Заглядываю во все углы — бред, потому что на террасе спрятаться негде. Его и вправду нет. Еще один потрясающий фейерверк распускается огромным красным зонтиком в небе над Яникулом, прямо передо мной. Смотрю на часы: двадцать минут первого. Как загипнотизированный продолжаю смотреть на огни фейерверка, они восхищают меня, как в детстве, однако сейчас вызывают еще и тревожное чувство: мне хочется, чтобы Франческино был здесь, спал в своей кроватке, а я бы разбудил его, как в прошлом году, и на плечах донес до террасы, поставил на стол, чтобы и он насладился зрелищем, как будто специально устроенным для него, для нас; хочется, чтобы Анна к нам присоединилась и стала на караул рядом, исключая даже малейшую возможность, что я не удержу ребенка и, полусонный, он свалится со стола. Чувствую острую, пронзительную тоску, словно я утратил это навсегда, словно семьи у меня больше нет, и эта сценка больше никогда не повторится. Нет, даже думать об этом не хочу. Не понимаю, как люди, у которых есть дети, могут разводиться, и все же они разводятся. Я еще могу понять, когда происходит трагедия, как у матери того ребенка в коме — роковое стечение обстоятельств, которое обрушилось с безжалостной точностью именно на тебя и с которым ты не в состоянии ничего поделать, — но не могу представить, как можно начать, поддерживать изо дня в день и наконец привести к завершению сложную последовательность осознанных действий, разваливающих семью. Именно о таких минутах надо вспоминать, когда мираж выбора еще только вырисовывается на горизонте: ладно, эта девушка тебе нравится, тебе хочется встретиться с ней еще раз, узнать получше, ты увидишь, какая она чудесная и все такое, и она тоже может влюбиться в тебя, вы, быть может, созданы друг для друга, разве кто против, вас ждет счастье, которого ты даже вообразить не мог, полная сексуальная гармония и все такое прочее, но знай, что однажды летним вечером ты окажешься на террасе, перед тобой ослепительным дождем будет рассыпаться фейерверк, и самое простое, что тебе захочется сделать — разбудить своего сына, чтобы посмотреть фейерверк вместе с ним, — ты сделать не сможешь, и не потому, что он в это время на море, или в коме, или вырос, а ты состарился, а просто потому, что сегодня — не то единственное воскресенье в месяц, которое он проводит с тобой. Эту мысль я постоянно держу в голове, как номер службы спасения, она служит мне путеводной звездой в моих постоянных заботах о благополучии нашей семьи и иногда дарит мне минуты ни с чем несравнимого душевного покоя — я называю это “минуткой на лестничной площадке”, потому что я испытываю их обычно именно там: выхожу из квартиры, говорю Анне: “Мне надо сходить туда-то, очень не хочется, постараюсь освободиться как можно быстрее”, и, пройдя один марш лестницы, останавливаюсь, прислоняюсь к стене, смотрю на дверь, только что закрывшуюся за мной, и чувствую, как на меня нисходит душевный покой: ведь я действительно иду в то место, которое я назвал, мне действительно не очень хочется туда идти и я действительно постараюсь вернуться как можно быстрее. Только тот, кто испытал это чувство, может понять, до чего прекрасны такие мгновенья, как это, когда стоишь на лестничной площадке своего дома, прислонясь к стене (раньше я обязательно закуривал сигарету, сейчас — нет), и от тебя так далеки и грязь супружеской лжи, и секс с неизбежным чувством вины, и хорошо известное многим официальное извещение, которое рано или поздно окажется у тебя в ящике, и ты узнаешь, сколько часов в неделю тебе разрешено проводить со своим ребенком.
Бубум-бубум-бубум: три последних оглушительных залпа, как удары в литавры. Какое-то время в посеревшем небе клубится дым, потом рассеивается, а мне не по себе. Чувствую горечь, застрявшую холодным, твердым комом в груди, от которой мне муторно и режет в душе как бритвой. Голова идет кругом: Анна, Франческино, где вы? Что со мной? Отчего мне так плохо?
Вытягиваюсь на диванчике, делаю глубокий вдох: боль в груди слабеет. Все хорошо, повторяю я себе, все хорошо. Это не инфаркт, я не умираю. И это не паническая атака — я не настолько следую моде, я всегда болел устаревшими болезнями: диатезом в младенчестве, сколиозом в отрочестве, радикулитом в зрелом возрасте. Добавим сюда и недавние провалы в памяти, но надо иметь в виду, что память у меня была редкая, черт побери, гораздо лучше среднего уровня, такая, вероятно, не может сохраняться долго. За всю свою жизнь я ни разу не испытывал страха одиночества, да я и сейчас не один, и никогда одиноким не был…
Продолжаю лежать еще какое-то время, смотрю в небо, вдыхаю резкий запах жасмина и чувствую себя уже лучше. Мало-помалу комок рассасывается, боль в груди проходит. Осторожно поднимаюсь, на ногах держусь крепко, все, кажется, пришло в порядок. Должно быть, давление упало, думаю про себя, или что-то с желудком после такого количества жареного. И еще, наверное, резкое пробуждение, испуг: просыпаться всегда надо постепенно, вот в чем суть.
Возвращаюсь в квартиру. Больяско, похоже, действительно ушел — да здравствуют внесистемные решения! — нигде не видно видеокассеты с “Идеальным миром”. Хоть раз он сделал что-то нормальное: увидел, что я сплю, как сурок, выпил еще пару банок пива и, когда стадо совсем поздно, убрался вместе со своей историей — но до чего трудно и даже как-то неловко представить его в роли доброго самаритянина: перед уходом снял с кресла голубое покрывало и накрыл меня, чтобы я не замерз…
Сажусь на диван и обдумываю мысль — что, если позвонить Анне: привет, извини за поздний звонок, захотелось поболтать немного… Ничего плохого тут нет, мне есть, что ей рассказать, и я уже готов сделать это, уже берусь за трубку, как вдруг отдаю себе отчет в том, что испытываю какое-то странное ощущение, что-то сверлит в мозгу: своего рода сигнал тревоги, которого я не услышал, и теперь он пробивается ко мне, стараясь привлечь мое внимание. Шума не было никакого, ничего необычного не произошло, но я вдруг снова, как койот, чувствую беспокойство. Иду на кухню, там все нормально; то же самое в ванной, в моем кабинете, в комнате Франческино; осталась спальня, ее приоткрытая дверь внушает мне какой-то необъяснимый страх. Подхожу поближе, прислушиваюсь, сердце вновь начинает стучать как бешеное.
Тишина…
Рывком открываю дверь, чтобы прогнать собственный страх, не имея в виду напугать или застигнуть врасплох другого — шутки в сторону, какого другого? — но, видимо, не рассчитал силу — дверная ручка бьет о стену, оставляя заметную вмятину, но дело в том, что я просто не представляю, сколько надо прикладывать сил, чтобы рывком открывать двери, — раньше мне это проделывать не доводилось.
Комната в порядке, точнее, в полном беспорядке, но это мой беспорядок, который я же и устроил: окно нараспашку, постель не застелена, пиджак висит на стуле, трусы валяются на полу. Здесь все тоже нормально. Стало быть, я был прав: все отлично, этот человек ушел, Анна и Франческино во Виареджо, и я могу приехать к ним, когда захочу. Причин для беспокойства нет.
Возвращаюсь в гостиную и снова решаю позвонить да, долгий, спокойный ночной разговор с женой, — но мои глаза не желают мне подчиняться и вместо телефона с жадностью пса, бросающегося на кусок говядины, устремляются в совершенно конкретное место в комнате — на телевизионную тумбочку, где рядом с пультом лежат забытые этим типом зажигалка и пачка сигарет. И следом за этим происходит самое неприятное. Я хочу взять сигарету и закурить, хочу так сильно, что беру сигарету и закуриваю.
Дело швах, я вернулся к курению. Сажусь в кресло и с жадностью затягиваюсь этой дурацкой сигаретой, в бессмысленной попытке сделать ее покрепче, но и такая, как есть, она ударяет мне в голову — старое, забытое ощущение, которого мне так не хватало. Я снова начал курить. Вот что это было за ощущение: эту пачку я уже видел, вероятно, это было первое, что я увидел, проснувшись, но как бы не заметил, потому что мое подсознание решило, что силы воли, удерживавшей меня от искушения в течение девяти месяцев, на сей раз могло не хватить — один, возбужденный, с пачкой сигарет на виду — и, должно быть, это мое подсознание мгновенно поставило перед собой задачу менее сложную, — внушить мне, что пачка сигарет не существует…