Кот котом, а мелодия у меня никакая не складывалась, как я ни старался. Получалось, честно говоря, унылое бреньканье и треньканье и скрежет предательски отросших ногтей по металлу и дереву. И все это никак не складывалось в мелодию, хоть немного, хоть чуточку стройную. Хаос.
У Беловоблова получалось гораздо лучше. И это его шоу, и вода, и туча, и электрический свет, и молнии – все это выглядело здорово и мощно. Наверное, если бы Света увидела это со стороны, то ей бы понравилось. И Беловоблов получил бы передо мной преимущество в битве за ее сердце.
Я попробовал играть на контрабасе громче и пронзительнее, но эффекта это не сделало. Если получалось громче, то из голоса контрабаса исчезала та самая приятная округлость, он становился каким-то треугольным, и вообще получалось какое-то дребезжание, совсем не способствующее романтике. Похоже на дребезжащие и ржавые консервные банки.
Беловоблов, впрочем, легко перекрывал мои старания своим грохотом.
Так мы и играли, дзынь-дзынь, бамц-бумц, и достаточно долго и бессмысленно, и так же бессмысленно не прекращался дождь, а Костромина стояла рядом и скрежетала зубами.
Потом у меня весьма кстати лопнула самая толстая и, видимо, самая главная струна. С указательного пальца лихо сорвало кусок мяса, но я почти не заметил. Без этой струны контрабас стал повизгивать, полязгивать и вообще вести себя несерьезно, как большая балалайка. Беловоблов окончательно вырвался вперед. К тому же барабан у него был явно хитрый, водонепроницаемый и так далее, а у меня контрабас, наоборот, со влагобоязнью, он уже не только дребезжал – хрипел, сморкался и хрюкал.
И вторая струна скоро лопнула – я же не скрипач, у меня пальцы совсем не музыкальные, совсем наоборот. На половине струн игралось вовсе плохо, я заметил, как Беловоблов победоносно улыбается, он видел, что у меня ничего не получается. Слышал, как Костромина зубами щелкает, как мурена, я где-то читал, что пойманная мурена здорово зубами гремит. Одним словом, контрабас явно проигрывал барабану, по всем фронтам, и, сколько я ни пробовал компенсировать это страстью, не получалось ничего.
В конце концов, я немного перебрал с силой, случайно совершенно, как всегда, так что в результате струна осталась совсем одна-одинешенька, в тоске и в печали.
На это Костромина сказала:
– Играй на одной. Когда у Страдивари[1] недруги порвали все струны на его контрабасе, то он играл вообще без струн.
– Как? – не понял я.
– Так. Это же Страдивари! Он мог вообще без струн играть! И даже без контрабаса! Давай, Полено, покажи этому барабанщику!
Я показал. Как мог. Как получилось. Последняя струна совсем ослабла и бряцала неприятным стальным звуком. Через минуту струна лопнула окончательно, и звук кончился совсем. Вернее, кончился мой звук, а звук Беловоблова остался. И облако, и свет. Беловоблов торжествовал и отчасти ликовал. А как у Страдивари, у меня не получилось, хотя я и попробовал, не Страдивари я совсем.
Я попробовал было немного побарабанить по контрабасу, но Костромина меня остановила.
– Ладно, хватит, – сказала она. – Все понятно. Не надо музыки.
Я перестал извлекать музыку, и перед домом будущей Светы… то есть, перед будущим домом Светы раздавался теперь только барабан Беловоблова. Барабан гремел, облако висело.
– Надо его как-то отвадить. – Костромина кивнула в сторону Беловоблова. – Видишь, как не на шутку разыгрался. Он нам мешать только будет, под ногами начнет суетиться, может все испортить. Я в том смысле, что он может вдруг понравиться Свете, и тогда ты ей уже не понравишься.
– Так, может, это хорошо…
– Что ж тут хорошего? – насупилась Костромина.
– Он понравится Свете, я не понравлюсь, у меня будет несчастливая любовь… Это… Сердце мое будет разбито, а? Это же тоже правильно.
Беловоблов ударил в барабан несколько раз особенно громко, с вызовом.
– Вот сволочь-то… – сказала Костромина и погрозила Беловоблову кулаком.
Беловоблов послал ей воздушный поцелуй.
– Ладно, мы тебе еще устроим, – сказала Костромина. – Пойдем, Поленов, домой. Уже поздно. Или рано, не знаю…
Костромина огляделась. Я понимал, что мы потерпели поражение, но относился к этому… никак не относился, а Костромина вроде как была удручена, однако виду пыталась не подавать.
– Бодрее, Поленов, бодрее, – сказала Костромина. – За любовь надо бороться не на жизнь, а на смерть. Вся история человечества – это история борьбы за любовь. Троянский конь и все такое. Или ты не согласен?
С троянским конем я был вполне себе согласен.
Глава 7
Гематоген
Столовая – самое унылое место во всей школе, вряд ли с этим хоть кто-то будет спорить. Очень похоже на старый завод.
Столы длинными рядами, скамьи длинными рядами, окна, пластиковые клетчатые скатерти, все. На столах гематоген в железных мисках. В батончиках. Покрошенный на кубики. Нарубленный дробинами. Рядом есть еще и плавленый, в ребристых железных стаканчиках – для тех, кто в батончиках не может употреблять, многие ведь не могут.
Гематоген. Собственно, гематогеном это назвать сложно, как сложно наше существование назвать жизнью. Гематоген – белково-витаминный концентрат, смесь рыбной муки, продуктов нефтесинтеза, минеральные добавки, ароматизаторы, антикоагулянты и еще много всякой жизненно необходимой дряни.
Тошнота. Тошнота и тоска, на стенах портреты великих, все лысые или с бородами, многие в очках, фамилии их я не помню, хотя когда-то непременно разучивал и записывал. А Костромина помнит, наверняка и справа налево.
Я проследовал к своему месту, сел на скамейку, на номер 17, который за мной закреплен. Костромина устроилась напротив. Вообще-то у нее номер 18, но она по номеру никогда не сидит, а сидит там, где придется настроение.
Народу в столовой было немного, как всегда, голода особого у нас никто не испытывает. Вообще, вернее, никакого не испытывает, есть не хочется никогда. Но надо. Физиологически. Или физически, точно не знаю. Для поддержания баланса. Без гематогена мы медленно, но слабеем. Рано или поздно. Конечно, у нас совсем другой метаболизм, потребности организма в энергии невелики, но если пару лет питаться нерегулярно…
Короче, рано или поздно почувствуешь-таки легкое недомогание в области всего организма, особенно в руках почему-то, ногти начинают выпадать, а волосы и без того выпали еще в младенчестве, хотя я родился рыжим.
К тому же, если не есть, можно…
– Есть надо три раза в день, – как всегда, перед обедом сказала Костромина поучающим голосом. – Так все нормальные люди делают. Садятся за столы и едят. Хоть немного, но едят, без еды люди быстро помирают, кажется, через месяц.
Три раза в день. Сложно представить. Три раза в день есть гематоген.
Кострома достала из рюкзачка деревянный пенал, вытряхнула из него нож и вилку. Что-то новенькое. То есть совсем. Ну да, соулбилдинг. Достойно есть, кажется, так.
– Зачем? – на всякий случай спросил я.
– Затем.
И она вытряхнула еще один нож и еще одну вилку, подвинула мне.
Серебро. Темное и протертое былыми поколениями, возможно, прежних Костроминых, дворян и… еще кого-то.
– Все приличные люди едят с ножом и вилкой, – объявила Костромина. – Давно собиралась. И мы будем учиться, и нам пора. Нож в правую руку, вилку в левую. Бери. Только не сломай.
Я взял. Серебро немного жгло кожу, казалось, что приборы горячие. Все как полагается. Аллергия. Не смертельная, совсем не смертельная, можно наглотаться серебряных дробин, и ничего с тобой не будет, только изжогой помучаешься, и всех себе делов.
– Жжет? – спросила Костромина.
– Да, немного. Как горячие.
– Так и надо, – кивнула Кострома. – Серебро испепеляет вредные образования. Ты знаешь, что раньше серебром бородавки лечили? Мы – ходячие бородавки.
Костромина немного впала в самопрезрение, но быстро вернулась.
– Ничего, что горят, – сказала она. – Зато ты приборы чувствовать лучше будешь, не сломаешь. Смотри, как прилично есть.
Она довольно ловко воткнула вилку в батончик гематогена и распилила его пополам ножом, лезвие чирикнуло по дну тарелки. Серединка батончика, как всегда, была чуть жидковата, и меня привычно затошнило.
Это может показаться забавным, но меня тошнит. Почти по-настоящему, в полную силу. Это – единственное практически полноценное мое чувство. Тошнота. Остальные… Так, не чувства, технические ощущения. Тени, полуфантомы, полузмеи. Боль, жара, холод. Летом братья Сиракузовы во дворе отливали грузила для удочек. Так один из этих никчемнейших братьев для смеха сунул руку в котелок с расплавленным свинцом. И даже не ойкнул, зачерпнул горсть жидкого свинца и разлил его по формочкам, а на пальцы только дунул слегка. И я так могу.
И все так могут, возьми любого встречного. А от гематогена меня тошнит.
А у Костроминой вообще странное свойство есть, не полезное и не вредное, просто свойство, и все тут. Ей после рождения как-то не так мембраны в нос установили, они не прижились, и их еще пару раз переустанавливали, и каждый раз неудачно, нос слишком тонкий был. И из-за всех этих процедур нервы в носу Костроминой катастрофически оголились и сам нос сделался чрезвычайно чувствителен. Я, когда мы еще маленькие были, баловался часто, не со злобы, а как-то для. Подойду потихоньку, и раз – на нос и нажму. Кострома сразу в обморок валится. Забавно. Как на кнопку нажимаешь, а она выключается, как старый телевизор.