В торжестве своем не заметил Гавриил Иванович, что губернатор несколько смущен.
Да, Петр Богданович, сенатор, был смущен, кавалер Андрея Первозванного, ордена редкого.
Начал он несколько смущенно:
– Был у меня, дружок, брат Василий, и брат этот влюблен в двоюродную нашу сестру Елизавету Ильиничну Обруцкую. И по правилам нашей святой православной церкви не мог вступить с ней в брак. И что сделал мой бедный брат? Он предложил бедной моей двоюродной сестре, пойдя купаться, оставить платье на берегу реки, а самой уехать, и так мы считали Елизавету Ильиничну утонувшей, а она под именем Надежды Петровны уехала в украинское имение и обвенчалась с братом моим противозаконно, и присутствовал при этом…
Гавриил Иванович сидел, весь подобранный, и уже в зеркало не смотрел, а смотрел на генерал-губернатора.
Тот был смущен и продолжал растерянно:
– Присутствовал при этом я и подписался свидетелем, потому что очень любил брата. Но брак, – продолжал губернатор, – ведь незаконен. Брат умер, по завещанию оставил состояние сыну, рожденному от двоюродной сестры, сына имя Василий, а душеприказчиком назначен был граф Гендриков, а теперь граф умер, и душеприказчик я.
– Очень занимательно! – воскликнул Добрынин.
Генерал-губернатор посмотрел растерянно и продолжал:
– Императрица несколько раз, помня мое при восшествии на престол геройство, платила мои долги. Но и сейчас я в долгу совершенно и…
Тут заговорил Гавриил Иванович:
– Вы не хотите отдать имения вашему племяннику, считая его незаконным?
– Да, не хочу, у меня есть свои дети, хотя они тоже незаконные, но они мои дети. Нужно, – продолжал Пассек, – возбудить дело о расторжении брака, кровосмешение не может быть покрыто венцом. И вот я позвал тебя как законника, и мне говорили еще, что ты дока в делах консисторских.
Гавриил Иванович уже сидел развалившись.
– Конечно, – сказал он, – ваше превосходительство кругом правы. Брак незаконен. Но при начатии дела привлекут свидетелей бракосочетания, и под суд будет отдан сенатор, всех орденов кавалер Петр Богданович Пассек. И к тому же каноны имеют перемены для лиц высокопоставленных. Наша государыня, мать отечества Екатерина была в свойстве близком и в родстве с мужем своим Петром Третьим, и по строгим законам брак как бы не действительный, и покойная императрица Елизавета Петровна рождена до брака и в браке только привенчана.
– Тише! – сказал Пассек.
– Не изволите беспокоиться, мы говорим в тайности.
И тут Добрынин понизил голос:
– И был проект, ваше превосходительство, повенчать Елизавету Петровну с племянником ее Иоанном Антоновичем для прекращения претензий Брауншвейгской фамилии. Государыня императрица сама может изменить канон, а дело дойдет до нее. Я знаю, Василий Богданович, брат ваш, был другом генералиссимуса Суворова, и неизвестно, кто будет тогда в случае и как рассудят. И дело это кляузное и дорогое.
– Что же ты посоветуешь сделать?
– Я бы, ваше превосходительство, записал бы во все книги племянника вашего незаконного Василия Васильевича не Пассеком, а Ласковым, так сказать, с опиской. И выдавать ему покамест деньги на руки. А ежели возникнет спор, то все документы его будут весьма подозрительны.
– Делай, как знаешь, крапивное семя, – сказал генерал-губернатор. – И уходи ты отсюда.
– Ваше превосходительство, – сказал Добрынин, – я уже четыре раза офицер и хотел бы быть награжден сейчас чином коллежского асессора.
– Будешь, – уходи и сделай так, как ты сказал.
Праведник цветет, как финиковая пальма
Цвел коллежский асессор и святой Анны кавалер Гавриил Иванович Добрынин.
Дела округлялись, он купил себе уже в Могилеве дом.
Дом небольшой, но правильный: на краю города, четыре с половиной сажени на четыре, четыре комнаты внизу, пятая наверху. Во дворе службы.
Внутри мебели такие, какие нужны; у самого Добрынина шуба небесного цвета, с воротником черно-бурых лисиц.
Вокруг дома сад, в саду цветы и яблони, которые цвели, как когда-то в монастыре, и даже розы.
Во дворе из досок настроены разные балюстрады, закрывающие места, неприятные для зрения и обоняния.
Крыша зеленая, изгородь голубая, на воротах надпись:
«Свободен от постоя».
Приятно сидеть в таком доме, думать о том, что Алеевцев опился и умер, и умер Шпынев водяной болезнью, и исчез Горчаков.
А он, Добрынин, сидит и пьет чай новомодный из кубического лапчатого самовара.
А прохожие нюхают розы и спрашивают друг у друга:
– И чей это такой прекрасный дом?
И отвечает дворник:
– Его высокоблагородия, коллежского асессора Гавриила Ивановича Добрынина.
Только говорят иногда прохожие:
– А, этот, из поповичей…
И встает тогда молодой Добрынин, и чувствует в себе кровь Флиоринского, и кричит через забор:
– Сам попович, сука!
Так всегда награждается благонравие.
Болен Полянский, не может встать, водят его под руки, хотя еще он все ведет бракоразводный процесс.
Был у Полянского друг, советник Сурмин, человек тихий, семейный, но не подтянутый, здоровьем не занимающийся, и тот человек тоже заболел.
И раз сидел Добрынин в гостях у Сурмина – сей остроумец был еще полезен.
Слуги сказали:
– Карета господина Полянского.
Хозяин рад гостю и, в халате, вышел в большую залу, опираясь на костыль, и навстречу идет Полянский, старый друг, битый, больной и тоже на костылях, и обоих поддерживают лакеи.
Был Сурмин тих, но умен, читал и вольтерианские и русские книги, любил атеистическое послание Фонвизина к слугам.
Смотрел Полянский, кривил рот, и вдруг оба начали хохотать со всех слабых сил.
Потом сели на софу, слуги обложили их подушками; еще раз друзья посмотрели друг на друга, засмеялись, а потом заплакали.
– Ну что, – спросил Сурмин, – как развод?
– Развод будет скоро, – сказал Полянский, – и фон Бринка уже взяли в Ригу, и там он под судом, а мне его жалко.
И снова засмеялся Полянский.
А Добрынин встал и поклонился с вежливостью и взмахнул своей шляпой так, как делал герой его баккалавр дон Херубин де ля Ронда, и пошел домой пить вечерний чай под сиренью.
Потому что праведник цветет, как финиковая пальма.
Еще раз о служении архиерейском
Тихо, превосходно тихо жил Добрынин в Могилеве.
С любовницей генерал-губернаторской, госпожой Салтыковой, установились у него отношения служебные.
Мария Сергеевна выдала ему доверенность на управление и продажу имения.
Дом как полная чаша.
По вечерам читал Добрынин книги и газету «Московские ведомости», им получаемую.
Читал, какие пришли корабли, читал о том, что шведский король предпринял путь в Людвиглюст и ожидал в дороге своей кареты.
Читал объявления о продаже домов в Москве, о лошадях и книгах.
Книг выходило все больше и больше.
Империя, так сказать, процветала.
Дорожали и люди. Хороший парикмахер мог пойти даже за тысячу – тысячу двести рублей.
Из Парижа только вести были неожиданные.
Странные были вести, не тот уже был Париж, по которому епископ Кирилл мечтал ездить на осетрах.
Появилось в газете, что в Испании запрещено даже разговаривать о Франции.
Был летний июльский вечер.
Уже село солнце.
Круглый, плохо чищенный месяц, похожий на церковное истертое, посеребренное блюдо, висел в небе.
День был субботний, звонили колокола над Могилевом.
Лавки стояли закрытые.
Гавриил Иванович вошел в кафедральный собор.
Богослужение еще не начиналось, но приятно было, что в соборе не жарко.
На клиросе становились, покашливая певчие.
Кто-то ударил Гавриила Ивановича по плечу. Не оборачиваясь, протянул Добрынин руку, думая, что просят передать свечу.
Но знакомый голос Целиковского произнес тихонько:
– Кирилл Севский здесь.
– Где здесь?
– Мы видели, как они с нашим архиереем вошли в алтарь.
Тут вдруг отворились главные посредине алтаря двери, называемые царскими.
И в малом облачении с пасторским жезлом в руке вышел на амвон сам Флиоринский.
В церкви было почти пусто, никто не интересовался смотреть, как служит заштатный архиерей.
Кирилл пытался придать шагам своим твердость и бодрость, пытался принять осанку горделивую.
Но ноги волочились, голос был тускл.
Негромко пели певчие, как будто боясь потревожить высоких, сухопарых святых, написанных на стенах собора.
Четыре евангелиста с четырьмя зверями – поющим, вопиющим, взывающим и глаголющим – смотрели с парусов свода.
За иконостасом было тихо.
Добрынин чувствовал в сердце жалость.
«Увы, – думал он, – куда делись Кирилловы живость и проворство! И никого тут он на всю церковь не бранит, и бороды свечами не палит. Тихо теперь за иконостасом.
Вот что значит под старость двенадцать лет!»
Так думал Гавриил, подпевая еще бодрым своим голосом певчим, для того чтобы хоть этим увеличить торжественное богослужение.