– Не смей так со мной разговаривать, – тихо сказала Галя, и слезы струйками побежали по ее щекам.
Владик подошел ко мне и успокаивающе похлопал по плечу.
– Перестань, Стас, перестань, не расходись, ну, не преувеличивай. Галя не подумала просто, она ведь ничего плохого и в мыслях не держала.
– Да мне и думать нечего было! – закричала Галя. – Откуда я могу знать о здешней тараканьей борьбе, обо всех этих ничтожных, гадких интригах.
Я чувствовал, как клубится, постепенно затопляя меня, черная бесплодная ярость, желание заорать звериным воплем, исчезнуть.
Но не закричал. Продышался, будто вынырнул с огромной глубины, и сдавленно – тихо сказал:
– Я тебя прошу костюм снять, упаковать и отнести обратно в магазин…
– Как? – поразилась Галя.
– Очень просто. Отнеси и скажи Салтыковой, что костюм тебе мал, что я не разрешаю брать вещей из – под прилавка, что ты терпеть не можешь фирменную «ангорку». Говори, что хочешь, но костюма чтобы я этого не видел.
– Ты из меня делаешь совершенную дуру! Тебе нужно, чтобы надо мной смеялись? – закричала Галя.
– Нет. Мне нужно, чтобы я тебя не стыдился. Иди в магазин и сдай костюм.
– Стас, ты меня извини, конечно, что я вмешиваюсь, но мне кажется, ты не прав сейчас, – сочувственно-мягко сказал Владик. – Не только Галя, но и я не улавливаю смысл некоторых твоих действий, а возникновение твоих симпатий и антипатий иногда просто непостижимо для меня…
В тишине раздавались только судорожные всхлипывания Гали.
– Скажи, Владик, ты ведь опытный человек, житейско-бытовой мудрец. Может быть, действительно мне надо завязывать со всей этой суетой и нервотрепкой?
Он скорчил гримасу совершеннейшего недоумения:
– Я тебе, Стас, в таких вопросах не советчик. Это твоя профессия, тебе и карты в руки, но если сказать по честному – не верю я, что ты чего– нибудь добьешься. И особого практического смысла не вижу…
– Понятно, – кивнул я. – Ты когда должен уезжать за границу?
– Недели через три – четыре, сейчас документы оформляют, а что?
– Да так, ничего Мне показалось, что ты не исключаешь возможности, что эти молодцы, которые телеграмму прислали, могут и тебе анонимочку в управление кадров подкинуть. В случае если я их и дальше тормошить буду.
Владик сухо усмехнулся, медленно сказал:
– Грубовато намекаешь на мою душевную черствость. – Покачал головой и спокойно добавил. – Вообще-то я не заходил так далеко в своих размышлениях на эту тему, но готов согласиться с тобой. Те, кто послал телеграмму, могут прислать и пакостную анонимку на меня и прямой донос на тебя. Эти люди много могут чего.
– И что, ты их опасаешься? – прямо спросил я.
– Ну, не так уж они страшны и анонимки легко проверяются, а мне бояться нечего, весь я на виду, но сейчас, перед самым отъездом, это было бы довольно неуместно – ходить оправдываться и доказывать, что мой тесть был честный человек, а они жулики и, что он никого не убивал, а это его убили телеграммой. Знаешь сам, кадровики – люди дотошные, в личных делах любят точность и ясность и доказательство твоей положительности начинают от противного.
– Я тебя понял, – снова кивнул я. Мы помолчали и Владик чуть погодя сказал:
– Я не знаю, о чем ты сейчас думаешь, но, боюсь, ты меня неправильно понимаешь.
– Я тебя совсем не понимаю, а думаю я о штуке необъяснимой – где, когда, почему размылась грань между понятиями «честь» и «бесчестье».
– Погоди – поднял руку Владик.
– Нет, это ты погоди. Дослушай может быть объяснишь мне, бестолковому. Почему человека, пришедшего в гости и укравшего ложку, больше никто на порог не пустит? а всем очевидного государственного вора, взяточника, лихоимца все привечают кланяются, дружат, в гости ходят, в сахарные уста целуют. До тех пор, пока мы его в тюрьму не посадим.
И тогда все выкатывают огромные голубые глаза: «Боже мой, кто бы мог подумать!»
– Мне странно объяснять тебе, служителю закона, презумпцию невиновности. Тысячелетняя мудрость не пойман – не вор.
– Я не про ловлю говорю. Их и ловить-то нечего, не скрываются давным– давно они ни от кого. На «Жигулях», в дубленках, в «ангорках», с «сейками», с «панасониками», во всех кабаках, на всех курортах, на премьерах и вернисажах – они себя на всеобщий погляд выставляют, они настаивают на внимании к ним, им теперь сытости мало и достаток не радует – им кураж требуется.
– Ну, и, что ты хочешь – сажать без суда и следствия? Революционного террора? Тебе этого хочется? – посмотрел на меня в упор Владик.
– Нет мне не хочется никого сажать без суда и следствия, – грустно ответил я. – Мне никого сажать в тюрьму не хочется. Ты ведь понаслышке знаешь, что это такое, а я знаю это хорошо.
– И что?
– А то, что я им куражиться над памятью твоего тестя Кольяныча не дам. Они его при жизни опасались, как черт крестного знамения. Пусть и после его смерти боятся.
– Может быть, ты и прав, – пожал плечами Владик.
– Ладно, что нам с тобой об этом говорить, – махнул я рукой – У меня к тебе есть просьба…
– Пожалуйста, – готовно согласился Владик, но весь напрягся в ожидании чего-то неприятного.
– В пять часов от автовокзала уходит на Москву автобус, проводи, пожалуйста, Галю, ей надо ехать в Москву. – Повернулся к Гале и твердо сказал: – Тебе, Галя, сегодня надо ехать домой…
Костя Салтыков ремонтировал мотоцикл. Длинный дощатый стол посреди густо заросшего жасминовыми кустами двора был накрыт для странного технического пиршества – в строгом, понятном только хозяину порядке стол был уставлен деталями разобранной на винтики машины. Какие-то узлы мариновались в жестяной банке с керосином, другие обильно маслились солидолом, третьи аппетитно светились на солнце блестящими металлическими бочками.
– Я так и думал, что вы зайдете ко мне поговорить, мне Алеша Сухов рассказывал о вашем разговоре, – сказал Салтыков. – Или к себе вызовете…
– Никого я не могу вызывать, я здесь лицо неофициальное. У меня в этой истории прав не больше, чем у вас или у того же Сухова, – заметил я.
Салтыков продул жиклер карбюратора, усмехнулся:
– Раньше я думал, что права тем полагаются, кто на себя обязанности нахлобучивает, а теперь, как посмотрю, с правами стало вроде детской игры «на шарап» – кто больше нахватал, тот и молодец, тот и умник, уважение тебе и почтение наше.
Мне не хотелось с ним темнить и вымудриваться, и спросил я его напрямик.
– Это вы по своей жене бывшей судите?
– А что? – Он положил железку на стол и посмотрел мне в лицо. – Нешто мало мы уважаем Клавдию Сергеевну? Или недодаем чуток почета и внимания? Так вы не спешите – она еще женщина молодая совсем, она растущий кадр, резерв на выдвижение, так сказать. Она еще в большие люди выйдет, далеко пойдет! Если все – таки не остановят.
– Что вы имеете в виду?
– Ничего. Ну, подумайте сами – глупо ведь выглядит, когда здоровый, нестарый еще мужик жалуется на бросившую его жену. Совестно это мне и глупо.
Мы помолчали, и я, глядя, как сноровисто точно, ловко и ухватисто снуют его пальцы среди лабиринта мотоциклетных частей, сказал.
– Жаловаться ведь – не обязательно плакаться. А на жену вашу бывшую мне уже несколько человек жаловались. Видать, набрала она здесь злую силу…
Салтыков махнул рукой:
– Уехал бы я отсюда, ничего меня здесь не держит, но как-то перед людьми совестно – совсем никчемушным человечишкой выглядеть неохота.
– А в чем она – никчемушность-то?
– Ну как там ни верти, ни крути, а получается одно – бросила баба мужа, из дома вышибла, ребенка отняла, а теперь совсем из города вон прогнала, чтобы у нее с новым мужиком под ногами не путался. Не хочется мне в глупой ее вседозволенности поощрять, а главное – дочке, Насте, пока я здесь проживаю, все-таки напоминание, что не во всем права маманька ее боевая…
– А вы регулярно видитесь с девочкой?
– Каждый день. Как идет на танцы в Дом культуры – так видимся… – Салтыков грустно ухмыльнулся.
– Почему на танцах? – удивился я.
– Потому, что перед Домом культуры городская Доска почета. Смотрю я на Настю с Доски и напоминаю – можно, девочка, человеком быть, и от людей уважение иметь не только жульничеством и подношениями. – Он вроде бы немного подсмеивался над собой, но я видел, что его снедает душевная боль.
Из банки с керосином он вынул какую-то шестеренку и стал протирать ее ветошью с таким тщанием, будто занимала его чистота этой железяки больше всего на свете. Потер, потер, потом с остервенением бросил тряпку на стол и сказал:
– Девчонку жалко! Про Клавдию говорить нечего – пропащая она, а девку жалко станет таким же уродом, как мать… Загубит она ее.
– Вообще – то, судя по отзывам о Клавдии, не похожа она на пропащую, – осторожно сказал я. – Наоборот, все ее называют всесильной. И всемогущей…
– Да уж мне-то не рассказывайте! Я ее, слава богу, восемнадцать лет знаю. В чем могущество-то? Все достать может, все по блату устроить? а то, что ее все не любят, не уважают потихоньку, завидуют в открытую – это тоже сила ее? Пройдет времени маленько – и по всем этим счетам Насте надо будет рассчитываться. И тут маманькины блатные дружбы не помогут, хищные добра-то не помнят, им память не сердце, а пузо сохраняет.