— Тебе нельзя к нему больше. Тебе нельзя! — Саша шептала, но шептала с напором, чтобы ее слова змеиным шипением заползли Полине в голову как можно глубже. — Ты к нему больше не пойдешь!
Полина испуганно затрясла головой:
— Нет-нет. А как же доклад? Как я объясню? Что я Вере Павловне скажу? Он же нажалуется Вере Павловне, что я больше не хожу.
— Ну и что? Ну и что?!
— А Вера Павловна скажет маме. Нет, я не могу, я не могу…
— Маме надо сказать. Она его с горчицей съест: ты же знаешь свою маму.
Они бормотали это, крепко держа друг друга за руки, бормотали быстро, тихо, почти невнятно, и вдруг обе замерли и осеклись. Саша смотрела прямо в Полинины глаза, и там был страх. Она медленно потянула на себя уголок шелкового платка.
2
Мать Полины, Инна Юрьевна, не была ангелом, и никакие незабудки на ногтях не могли этого скрыть. Но страшно было увидеть, какая она на самом деле и как сильно Полина боится ее.
Ужас был кромешным, как перед мистической силой, которая может уничтожить все, что попадется ей на глаза.
— Я не могу рассказать. — Полина снова потрясла головой и взглянула на Сашу глазами, блестящими ярко и безжалостно, как лишенные влаги солончаки. — Если бы ты могла сама посмотреть…
— Я могу, — ответила Саша.
И она стала быстро, один за одним, вынимать платки воспоминаний, которые Полина проигрывала в голове. Это было как смотреть замкнутую ленту с прорезями, которая крутится на патефонной пластинке: рваный, рубленый мультфильм, от которого болят глаза.
Полина в этом мультике была маленькая. Совсем крохотная. И Саша не сразу сообразила, что она просто представляет себя такой рядом с огромной, значительной матерью: она была маленьким паучком с тонкими ручками-ножками, раскрашенным совсем бледно, едва тронутым желтовато-серой краской.
Инна Юрьевна была тучей, серо-сизой, яркой, сверкающей молниями поддельных бриллиантовых нитей.
Полина сидела в коридоре возле школьной раздевалки и боялась идти домой. Она была, наверное, в первом классе. Потом все-таки пошла и брела по улице медленно-медленно.
— Какие оценки? — спросила дома туча. Короткая строка на платке была усеяна кляксами.
— Четверка, — шепнул паучок.
— Какая четверка? — Туча придвинулась и вдруг стала видна смутно и расплывчато, словно у паучка потемнело в глазах.
— По рисованию. За пальму.
— Дрянь, — громыхнула туча. — Маленькая ничтожная дрянь.
Саша поняла, что видит это уже не в образах: Полина перестала скрываться за ними и начала показывать все как есть, словно заново переживая то, что было десять лет назад.
— Дрянь! — взвизгнула Инна Юрьевна. — Ума не хватило пальму нарисовать!
А потом она замолчала — словно успокоилась и взяла себя в руки.
Маленькая Полина тоже выдохнула. Отступила на шаг назад, словно проверяя, можно ли ей уже идти, закончен ли разговор.
Но Инна Юрьевна вытянула вперед руку с остро отточенными ногтями, положила ее дочери на макушку, медленно запустила пальцы в волосы у основания косички, приподняла их маленьким куполом, а потом вцепилась изо всех сил, словно хищная птица, и дернула вверх. Полине показалось, что волосы отрываются, и красный в черных прожилках ужас заволок все вокруг.
Мать швырнула ее в угол, брезгливо стряхнула с ладони тонкие волосинки, отхлестала дочь по лицу, подняла за плечи, встряхнула и бросила еще раз.
— Не будешь учиться, — сказала она спокойно, — пойдешь в дворники. В грязи ковыряться всю жизнь. Всю жизнь. А я не для того тебя ращу, чтобы ты ковырялась в грязи. Ты должна быть достойна своей матери, понимаешь? Я в этой жизни не последний человек, и ты должна соответствовать или снова будешь наказана.
Платки кончились.
Полина плакала, наклонившись вперед, обняв Сашу, прижавшись к ней с отчаянием потерявшегося ребенка. Она рыдала, и от пальцев, впившихся в Сашины руки, той стало мучительно больно. Но Саша готова была терпеть.
— И что, каждый раз — так? — спросила она, когда слезы почти закончились и когда поблекли фиолетовые отметки на Полинином теле.
— Что? Нет. Нет, — ответила Полина. — Один раз. Я больше четверок не получала. И всегда все делала как ей нравится. Всегда. Я такая трусиха!
— Ну хорошо, — Саша отчаянно искала выход, — а твой художник? Может быть, он сможет помочь? В конце концов, ему ведь на тебя не наплевать, да?
— Нет, он не поможет. — Полина удивительно светло улыбнулась сквозь слезы.
— Из-за жены? Потому что женат?
— Нет, — она немного помолчала. — Просто он больной и старенький.
3
Полина встретила его весной на выставке. Шел дождь, домой не хотелось, к Саше — тоже. Она зашла в Зал Союза художников: три комнаты анфиладой, пустота и картины по стенам. Никаких посетителей, и только на диванчике в углу — смотритель, пожилая грузная тетечка, а рядом с ней — нервный бородатый мужичок, всклокоченный и ежеминутно потирающий руки.
Полина смотрела картины: шла по кругу медленно-медленно, чтобы убить время. Закладывала руки за спину, наклонялась вперед, близоруко сощурившись, и склоняла голову набок, играя заинтересованность.
Двое на диванчике притихли, Полина чувствовала, что они разглядывают ее.
Картины были самые обыкновенные: сероватое зимнее утро, ваза с чахлыми былинками, портрет полной женщины за фортепьяно.
Полина обошла залы два раза. Ей тут нравилось: чисто беленные стены, большие окна, новый ламинат на полу.
Когда она пошла на третий круг, мужичок подошел к ней и спросил:
— Ну как вам, нравится?
— Да, — ответила Полина.
— А что-нибудь вы могли бы выделить? Какую-нибудь одну вещь?
Полина наугад ткнула пальцем в натюрморт с вазой и былинками.
— Да, — протянул мужичок, — мне тоже кажется, что эта мне особенно удалась.
Он потом долго говорил, а Полина слушала и почти все время молчала, и тетечка-смотритель в конце концов принесла им по чашке крепкого, хорошо заваренного чая. Художник не пил, а смотрел, как пьет Полина, и наконец сказал — медленно и осторожно подбирая слова:
— Полиночка, у вас удивительное лицо. Сразу и взрослое, и детское: взрослые черты, а взгляд — ребенка. Вы не согласились бы позировать мне? Дело в том, что от меня давно уже хотят, чтобы я написал одну картину, а я все никак не мог найти натурщицу и… и вот…
— И ты спишь с ним? — спросила Саша. Она была обескуражена.
— Нет, — ответила Полина. — Он ко мне совсем по-другому относится.
— Но ты позируешь обнаженной?
— Нет, что ты! Он очень хороший. Он бы никогда…
— Но он женат? Ты говорила, что он женат.
— Он живет с мамой. И больше у него никого нет и никогда не было.
— А сколько ему лет?
— Шестьдесят пять. И у него больное сердце.
…Мастерская художника была в самом центре, на втором с половиной этаже большого здания с красиво скругленными углами.
Полина поднималась по широкой лестнице пять пролетов и на площадке входила в дверной проем без двери, у которого висела мутно-зеленая с черными буквами табличка: «Мастерские Союза художников». За проемом тянулся перегороженный решеткой коридор с дверьми, на которых значились имена. Полина отпирала решетку своим ключом и шла к самой дальней двери. Она заходила не стучась и пробиралась вперед через крохотную прихожую, заставленную подрамниками.
В мастерской было светло и просторно. Тут всегда играли «Битлз», и Полина, не мешая художнику работать, шла к плетеному креслу у окна и устраивалась там.
Кресло стояло на возвышении, ножки его путались в драпировках, а рядом был шаткий одноногий столик, на котором, как правило, лежали две-три книги. Полина читала, слушала музыку, поглядывала на развешанные по стенам картины и ждала, когда художник закончит.
Потом они пили чай и разговаривали: обсуждали книги или он рассказывал что-то о живописи и о музыке. Это было неважно.
За те полгода, что они были знакомы, художник написал три Полининых портрета. Один — мягкий, слегка затененный: только профиль; голова, чуть склоненная набок. Второй — бледное лицо, яркие глаза и поджатые губы; выражение сосредоточенности. Третий был во весь рост, удивительно светлый, и он нравился Полине больше других. На нем она читала, сидя в плетеном кресле. Ее ноги были подогнуты под себя, а голова немного наклонена.
Несколько раз Полина была у художника дома. Он жил с Мамулей, которой было восемьдесят восемь лет. Ходить Мамуля не могла из-за сломанной несколько лет назад шейки бедра.
Она долго смотрела на Полину, а потом заплакала сентиментальными старческими слезами.
— Вот, — говорила она, — с детками родными не сложилось у него. Что ж, жизнь такая, да…
— Мамуля, ну не надо, ну не плачь, — говорил художник, теряясь при виде ее слез.
— И может, глупо это, я попросила: ну нет у меня настоящей внучки, так ты мне ее хоть нарисуй. Чтобы, пока нет его дома, посмотреть на нее можно было. И — чего греха таить — поговорить иногда. Все не сама с собой. А можно я тебя буду внучкой звать?