Полк был выстроен на плацу. Чуть поодаль стоял Тизенгаузен, оба батальонных командира, полковой и батальонный адъютанты. Полковой адъютант, поручик Цевловский, встал перед фронтом и поднял руку.
Барабаны смолкли; раздались резкие команды. Солдаты расступились. Сергей увидел трех офицеров: штабс-капитана и двух поручиков. Они шли, низко опустив головы, ни на кого не глядя; следом медленно двигался конвой под командой унтер-офицера. Штабс-капитан был уже не молод, лет сорока; лицо его, круглое, бледное, одутловатое, выдавало человека сильно пьющего. Оба поручика были молоды, по виду – совсем дети. Один из них то и дело вытирал глаза рукавом. Унтер-офицер расставил их перед фронтом, на равном расстоянии друг от друга. Цевловский достал из-за пазухи бумагу и принялся громко читать.
– …Всех их троих, лиша чинов, дворянского достоинства, а Грохольского и ордена Святой Анны 4-й степени, – бубнил Цевловский, – написать в рядовые впредь до отличной выслуги с определением Грохольского в Черниговский, Здорова в Алексопольский, а Жиленкова в Кременчугский пехотные полки…
Цевловский поднял руку; барабаны забили дробь. В воздухе запахло гарью: один из солдат поджег заранее подготовленный костер. Сергей почувствовал, как холодеют ноги. Унтер-офицер подошел к штабс-капитану и положил руку на эполет.
– Не смейте! – донеслось до Сергея. – Я воевал, я кровью заслужил…
– По конфирмации его высокопревосходительства генерала от инфантерии графа Сакена! – ответил Цевловский.
Больше Сергей ничего не видел и не слышал. Ноги его подкосились и в глазах потемнело.
– Воды! – в испуге крикнул Тизенгаузен, хватая его за руку.
Вечером, придя в себя, Сергей отправился на гауптвахту. Караулом командовал поручик Юдин, с которым он уже успел познакомиться.
– Поручик, прошу вас, мне непременно нужно поговорить с арестантом, с рядовым… Грохольским, – Сергей с трудом вспомнил его фамилию.
– Не положено, господин подполковник, – официальным тоном сказал Юдин.
И добавил, уже искренне:
– На что он вам, Сергей Иванович? Вы здесь человек новый, а нам он хорошо известен, как и друзья его. Истории такие у нас тут, почитай, раз в полгода случаются. Пьяницы они запойные, напились и надерзили батальонному, да потом еще избить его хотели, когда он рапорт написал…
– Но люди ведь… Арестанты… Пустите меня, прошу вас.
Юдин пожал плечами:
– Ступайте, только быстро возвращайтесь. Неровен час придет кто…
В комнате, где содержался Грохольский, было темно, и Сергей, закрыв за собою дверь и привыкая к полумраку, не сразу разглядел арестанта. Меж тем, Грохольский увидел его и вскочил, вытянувшись во фрунт.
– Сядьте… Как имя ваше?
Грохольский удивленно посмотрел на Сергея.
– Звать меня Дмитрием, – сказал он, садясь на кровать. – Чем обязан, господин подполковник?
– Я хотел… узнать, нельзя ли чем помочь?
– Помочь? – Грохольский рассмеялся. – Можно помочь. Водки прикажите принести, пить не дают уже который месяц. Все допрашивают, судят…
Сергей смешался.
– Водки… на что она вам? В нынешнем вашем положении…
– Водка хороша в любом положении… она нервы успокаивает. Особенно после такой вот экзекуции…, – Грохольский сжал кулаки. – Ну ничего, я в Черниговский полк переведен, уеду туда, привыкнут там ко мне… Я и сбегу. Найду и убью гадину!
– Кого убьете?
– Майора моего, батальонного, он во всем виноват. Да, я пьян был, когда при роте своей спорить с ним стал… Но кто ж не пьет ныне? Он и сам бутылочку любит, доказано сие, он в отставку отправлен. Ежели б тогда рапорт свой не написал – ничего б и не было. Убью гадину!
– Не надо… Его, как и вас, пожалеть надобно…
Грохольский вскочил, глаза сверкнули лютой злобой.
– Вам что нужно-то от меня, господин подполковник? Вы исповедовать меня пришли? Так на то попы есть. Может, вам допросить меня велено? Так я уже осужден, и более сказать мне нечего.
– Я жалею об вас…
– Не надо обо мне жалеть! И батальонного моего не надо! Я вас знаю, вы из гвардии к нам присланы… Кому-то там надерзили, как и я. Только вас сюда с повышением, а меня… – он неопределенно махнул рукою. – Вы в столице с нашей жизнью гарнизонной незнакомы были, поглядим, что запоете вы года через два. Когда осмотритесь и поймете, что здесь… грязь, пошлость и скука смертная… и нету выхода. Если только, – он злобно улыбнулся, – ваше высокоблагородие к бутылочке не пристрастится.
– Я хочу быть вам полезен, – повторил Сергей, вставая. – Скажите, что я могу сделать для вас?
– Убирайтесь к черту! – отрезал Грохольский, лег на кровать и отвернулся к стене.
Утром Грохольского увозили в Черниговский полк. Сергей видел: его новый знакомый, одетый в солдатский мундир, пытался залезть на крестьянскую телегу, но у него ничего не получалось. «Набрался уже, мало тебе вчерашнего», – сурово проворчал конвойный солдат, помогая ему. «Здесь грязь, пошлость и скука смертная. И нету выхода», – вспомнил Сергей. Небо было затянуто сизым, но дождь все никак не начинался… Летние грозы в это затянувшееся лето обходили Ржищев стороной, грохотали на том берегу Днепра, а здесь были видны только тучи на горизонте…
Сергей писал Матвею, просил приехать. Но брат в Полтаве был занят службою и тяжбой за Хомутец: Иван Матвеевич нетерпеливо ждал в Петербурге исхода дела. Отношения между Матвеем и папенькой были натянутыми, Матвей в письмах жаловался на папеньку, папенька – на Матвея. Приходилось успокаивать одного, урезонивать другого. Матвей был упрям, папенька – эгоистичен. Получив очередное письмо от Матюши, Сергей вдруг понял, что почти не рад ему: письма брата были все об одном и том же, зачастую – теми же словами… Служба, тяжба, Хомутец, сетования на эгоизм Ивана Матвеевича, жалобы на здоровье, сдержанное сожаление по поводу разлуки с братом… и все. Письма отца были интереснее, в них был блеск ума и стиль, но сводились они все к тому же – тяжба, Хомутец, жалобы на Матвея.
В переписке Сергей не находил ни утешения, ни развлечения. Писать было интересно тогда, когда чувства, впечатления занимали ум и сердце. Ум и сердце же его были ныне свободны…
Музыка тоже не утешала, ибо петь в Ржищеве было не для кого … Он выписал из Киева инструмент, но тот быстро покрылся серой пылью: Никита совсем обленился и не давал труда себе лишний раз стереть ее. В отличие от Сергея, он спал целыми днями и находил Ржищев весьма приятным местом – тихим и покойным, в отличие от шумного Петербурга. Сергей не завидовал Никите: разница вкусов была всего лишь отражением их неравенства.
Никита был раб тихий и добровольный. Он искренне считал, что ему повезло: господа у него добрые, знатные и богатые. Он был доволен своей судьбою, не искал большего – и искренне негодовал на тех, кто поступает иначе. С его точки зрения мир был прост – существовали господа и их люди. Остальное же было от лукавого. Господа были образованные и служили, люди же служили господам. Но не потому, что были необразованные – а потому, что так заведено Богом.
Вскоре после случая с Грохольским, после непрерывных сухих гроз, дары, духоты и нескончаемой скуки, Сергей понял, что хочет одного – навсегда снять с себя мундир. Уехать отсюда. Уйти в отставку. Бросить службу. Сие было недостижимо, и оттого – вдвойне заманчиво.
3
У дома, где квартировал Тизенгаузен, остановилась запыленная бричка. Молодой человек в грязной рубахе, благоухающий потом и дорожной пылью выполз из нее, с отвращением натянул на плечи мундир и отправился представляться полковому командиру.
В кармане Сергея лежало письмо от мачехи; она просила при случае присмотреть за племянником. Сергей едва помнил его по самой первой встрече в Москве, по Семеновскому полку. Это было там, в иной жизни, где он был частью целого. Теперь же он был только осколком, обломком, сухим листом, заброшенным далеко от родного дерева. Впрочем, Мишель был таким же – и именно поэтому Сергей ждал, что он явится к нему на следующий же день после приезда в Ржищев.
Но прошло два дня, а прапорщик так и не появился. И Сергей решил навестить его сам.
Мишель прибыл в Ржищев из Житомира, где полгода состоял при корпусной квартире. Насмотревшись на чудачества корпусного командира генерала Рота, он хотел одного – отоспаться и забыть все это. Даже у них в Нижегородской губернии, где помещики были людьми простыми, такого ужаса не было. Конечно, мужиков секли – как мужика не сечь, если он пьет, балует, убегает? Но сам Мишель считал себя человеком просвещенным, и Ваньку своего один только раз в жизни отослал на съезжую: когда тот случайно спалил в печке его тетрадку со стихами. Иван читать не умел, принял старую тетрадку за ненужные листы и растопил ими печку. Впрочем, потом Мишелю было стыдно: стихи были дурные, он и сам собирался сжечь их, но рука не поднималась.