— Колхозы у нас таежные, под стать здешним, — неторопливо продолжал Шейкин. — Рожь сеяли, лен. Бедные колхозишки были, маломощные. — Шейкин смотрел поверх головы Данилова, задумчиво, медленно скользя взглядом по неконтованным бревнам стены. — Плохо одним словом, жили. Лен — культура трудоемкая, а доход от нее невелик. Люди больше на личном хозяйстве выезжали. А тут весной тридцать седьмого года напал мор на скотину — дохнет и все. Ветеринаров вызывали — разводят руками, ничего сделать не могут. Помню, приехал из района райзовский фельдшер по фамилии Промыслов — фамилия-то мне врезалась в память. Походил, посмотрел и сел было в ходок обратно ехать. Меня взбеленило: вы что же, говорю, сукины дети! Вас учили, на вас деньги тратили, а скот дохнет и вы ничего не можете сделать, да?.. А он так спокойненько через губы цедит: не твоего, говорит, ума дело. Скот заражен чумой и язвой. Наука бессильна. Изолировать, говорит, надо его и уничтожить. Тут я не вытерпел. Вас, говорю, самих изолировать надо — толку от вас никакого колхозам. Он и прицепился. Как, говорит, изолировать? Это, говорит, тебе не старое время, колчаковский ты выродок… Через два дня на бюро райкома меня вытащили. А секретарем райкома у нас был некто Матросов. Он посмеялся над всей этой историей и говорит мне: поезжай домой, да больше не оскорбляй районных работников… Я и уехал. Сначала обрадовался, а потом задумался. Почему, думаю, замяли это дело? Тогда ведь запросто было посадить человека. Думаю день, думаю два. А потом обратил внимание: как приедет этот самый Промыслов или другой — Воробьев там еще был, — сделают уколы, так после этого здоровый скот начинает дохнуть. Я в другие колхозы съездил, в соседние — то же самое. Э-э, думаю, вон чего ради замяли мое дело — чтобы шум не поднял! Ну я взял и написал об этом в Новосибирск — дескать, подозреваю. И закрутилась машина. Оказывается, там целая группа вредителей работала во главе с самим Матросовым и председателем райисполкома Демидовым. Всю ее и выявили эту группу. Там и ветфельдшера оба оказались, и заведующий райзо, и начальник самой ветлечебницы. Все они специально заражали скот.
— Вы Матросова хорошо знали? — спросил Аркадий Николаевич.
Шейкин раздумчиво поднял брови.
— Как сказать… Бывал он у нас, разговаривал с людьми. Правильные слова-то говорил всегда. Шутить любил с доярками и вообще с колхозниками. Речей не любил, больше все так, по-простому. Ничего вроде бы человек, а сам, вишь, оказался врагом. Скрывал, стало быть, свое нутро…
— Еще один вопрос, — перебил Данилов. — Вы вот говорили вначале, что не любите работников НКВД.
— Да, не люблю. А за что бы я их любил? Через три месяца после процесса над Матросовым и остальными они забрали и меня. Ни за что забрали! Будто бы я сын ярого колчаковца, в партию пробрался, чтобы вредить, и что я помогал председателю колхоза, врагу народа.
— И вы подписали это обвинение?
— А куда денешься? Заставили.
Данилов резко наклонился над столом, заглядывая в глаза Шейкину.
— А вы не задумывались после этого, что и Матросова и Демидова, и тех ветеринаров тоже могли заставить подписать предъявленные по вашему доносу обвинения?
Шейкин замер. У него стала медленно отвисать нижняя губа — видимо, эта мысль никогда не приходила ему в голову. Он смотрел сквозь комиссара остекленевшими глазами, молчал. Наконец облизнул губы.
— Но ведь мое заявление проверяли! — возразил он и беспомощно оглянулся.
— Кто? Кто проверял?
— Ну, эти… работники органов.
— А вы уверены — хотя бы теперь — в добросовестности этой проверки?
Шейкин растерянно моргал.
— А может, их не по моему заявлению взяли…
— Ну, хорошо. Продолжайте, — тускло сказал Данилов.
Выбитый из колеи, Шейкин долго молчал. Заговорил тихо, без прежнего оживления. Вяло рассказал, как бродил от села к селу после освобождения из лагеря, как питался тем, чем угостят, как добывал кусок хлеба случайной работой. Слушая его, Данилов напряженно думал: «Свой или враг? Можно ли сейчас положиться на него?»
А Шейкин рассказывал дальше.
— Много довелось мне повидать. И такой мелкой показалась мне моя личная обида, когда сравнил я ее со всеобщим народным горем. — Шейкин поднял тоскливые глаза, посмотрел на Аркадия Николаевича. — Знаете, товарищ комиссар, я вернулся в Оршу, где мне предлагали работу в полиции. Меня поставили полицаем, выдали оружие. И стал я ходить по ночам и убивать немцев. У каждого убитого я забирал документы и ставил на них дату и час убийства. — Шейкин достал из-за пазухи завернутый в лоскут прорезиненной ткани сверток, торопливо развернул его и подал Данилову восемь серых книжечек с орлом и свастикой на корочке. — Эти документы — единственное, чем я могу кое- как доказать свою преданность Родине.
«Но эти документы, — подумал в свою очередь Данилов, — могут быть липовыми, специально выданными… — Но тотчас же вклинилась другая мысль — А если специально, то могли бы снабдить более вескими… А сейчас он сам признает, что лишь «кое-как» доказать-то можно…»
Шейкин же продолжал свой грустный рассказ:
— Человека, который по ночам убивает немцев, стали искать подпольщики, ну и, конечно, немцы — это само собой. Я у них был не в подозрении. Они даже мне поручали искать этого человека. В конце концов подпольщикам удалось наткнуться на меня — выследили. Работать стали сообща. А потом организация провалилась — кто-то выдал. Подозрение пало на меня. Невезучий я всю жизнь! Дальше оставаться в городе я уже не мог. Могли убить свои же. Я бросил гранату в кабинет коменданта, застрелил часового и на мотоцикле уехал. Подался сюда, на север, в леса. — Шейкин тряхнул головой. — Вот и вся моя история. Хотите верьте, хотите нет.
Все, что рассказал этот человек, было похоже на правду. Может, что и утаил по мелочи, но в основном, видимо, выложил то, что было. Аркадий Николаевич сказал ему, что о его службе в полиции командование, конечно, наведет справки — сделать это с помощью агентуры не так уж трудно… А по дороге на следующий форпост принял твердое решение: даже при наиболее благоприятных для Шейкина результатах расследования в главный лагерь бригады его все-таки ни в коем случае не допускать — человек он явно непорядочный… Несомненно, этот Шейкин сыграл отнюдь не последнюю (если не главную) роль в возникновении «дела руководителей Северного района». Пусть живет на форпосте, ходит на задания, взрывает немецкие эшелоны…
3
Полтора года не слышали освейские леса такого рева танков, полтора года не проносились над ними на бреющем полете штурмовики «черная смерть» и бомбы не выворачивали столетние сосны. Через полтора года здесь, в глубоком тылу возник фронт. Загудела земля от артиллерийской канонады, самоуверенно зататакали немецкие пулеметы, черно-зеленые цепи рослых эсэсовцев поднялись в атаку по всем правилам военного искусства. Но военное искусство не помогло, не помогли ни танки, ни авиация. Атаки одна за другой захлебывались, отборные части — краса и гордость гитлеровского рейха — раз за разом откатывались на исходные рубежи. Немецкое командование, озадаченное таким оборотом дела, бросало новую технику, новые части, но вся эта испытанная сила натыкалась на хорошо организованную систему огня партизанской обороны. Потери были невиданно большими. По всему освейскому лесу черным смоляным дымом чадили немецкие танки, то и дело с воем врезались в землю размашистые с черно-белой свастикой на фюзеляжах штурмовики, на земле корчились раненые, рядами лежали убитые. Карательная экспедиция не продвинулась в глубь освейских лесов ни на километр. А ставка сухопутных войск требовала результатов. И в Берлин летели осторожные, обтекаемые депеши с заверениями в ближайшие дни полностью ликвидировать партизанский край. В действие были введены до двадцати тысяч солдат, дополнительные танковые, авиационные и артиллерийские части…
Аркадий Николаевич уже начал терять счет напряженным дням — вторую неделю подряд длится кромешный ад. Снег давно исчез. Кругом черно от артиллерийских воронок, деревья стояли голые, с обломанными сучьями, с исцарапанными стволами, некоторые валялись с вывороченными корнями. Поредел лес. Серое зимнее небо затянуто тучами пыли и порохового дыма.
Данилов большую часть времени проводил в траншеях и на командном пункте бригады. Борода у него побурела, щеки ввалились, серая каракулевая папаха в двух местах прорвана осколками и пулями. И только глаза были по-молодому оживленными, горячими, глаза оставались прежними, даниловскими.
Нередко его подмывало отстранить пулеметчика, самому стать к амбразуре дзота и, как бывало в гражданскую войну, поймать на мушку шевелящуюся цепь противника, ощутить бодрую дрожь «максима» в руках — подмывало тряхнуть молодостью. Но он понимал, что и время не то, и роль его сейчас совсем другая. Личный пример и сейчас, безусловно, дело хорошее, но малоэффективное. Комиссар должен быть комиссаром. Люди, их моральный дух — вот что было главным для него. А он чувствовал, что люди уже выдыхаются, люди устали от беспрерывных боев. Для металла и то есть предел, металл и тот устает.