Тут же я почему-то представила рыбок-фонариков. Они всплыли в моем сознании, выпуская из широких ртов большие воздушные пузыри, у каждого во лбу сияла маленькая новогодняя лампочка. А самая большая из них была с головой Онегина, и, махнув небольшим хвостиком, она невзначай нырнула в самую глубину. Я поморщилась. Онегин в глубине моего сознания никак не планировался.
Тут раздался громогласный призыв Роговой:
– Внимание!
Я прервала очередную свою мысленную цепочку и поглядела на художницу. Она стояла на подлокотнике кресла, поддерживаемая раскрасневшимся Онегиным, и, подняв руку вверх, неожиданно запела:
– Костюмчик новенький, колесики со скрипом
Я на тюремную квартиру променял!
Пела она безобразно, не попадая ни на единую ноту. Тут ее поддержала Светка, стараясь перекрикивать. Котельникову было слушать приятно. Даже пьяную. Даже в контексте подобной песни.
– Максим, – кокетливо проговорила Светка. – А ты чего это гитару не берешь?
Онегин отпустил Рогову, которая незамедлительно рухнула куда-то за пределы видимости, и переместился в сторону Максима:
– А вы играете на гитаре? – подобострастно восхитился он, наклонившись к моему возлюбленному так близко, что я похолодела от напряжения.
Затем я вспомнила про несчастную Розу и, отпустив ситуацию с Онегиным на самотек, пошла поднимать историческую леди. Заглянув за кресло, я обнаружила Рогову сидящей на полу и тихо поскуливающей. Она плакала!
– Вы ушиблись? – я протянула ей руку.
– Ах, – взмахнула наклеенными ресницами та. – Я не ушиблась. Я сломалась.
Она ухватилась за мои пальцы. Я напряглась, и поняла, что поднять ее килограммы не смогу. Чтобы не причинять страдалице лишнее беспокойство, я разжала пальцы и села на пол. Рядом с ней.
– Ты, деточка, не знаешь, – всхлипывала пьяная художница. – У меня дочь такая, как ты. Может, чуть младше. Да, наверняка, младше. Ах…
– Вам плохо? – зачем-то поинтересовалась я очевидным фактом.
– Нет, бля, хорошо, – она поглядела на меня мутными глазами.
И тут я увидела перед собой несчастного, обреченного, обесточенного человека. Я увидела сорокапятилетнюю женщину, у которой когда-то, может очень давно, была сломана судьба, было много потрясений, издевательств и унизительных ситуаций. Она поняла это.
– Да… – развела руками Рогова на мое бессловесное озарение. – Так вот… Налейте мне водки, господа.
Я принесла ей водки. Она выпила и велела всем уйти. Видимо, уже плохо соображала, что вижу ее только я.
Вернувшись в компанию и оставив Розу наедине с собой, я застала Максима играющего на гитаре, Онегина, сидящего у него в ногах и Светку, поющую что-то из Визбора.
Онегин протянул руку и провел ею по ноге Максима. Тот остановился и слегка отстранил юношу этой самой ногой:
– А вот это нельзя.
– Почему? – обиженно округлил глаза Онегин.
– Слышь, Онегин! – выкрикнула Светка. – Напился – будь человеком. Тут нормальные люди живут. Я тебя к нормальным людям привела. Иди, сядь на место.
Он как-то печально посмотрел на нее, но потом послушно поднялся и сел в кресло, с которого совсем недавно неудачно взлетела Рогова. Я удивленно поняла, что в данную минуту этот красивый «фонарик» и не вспоминает про свою покровительницу. Он был так ошарашен словом «нельзя», что, казалось, слышит его впервые. Или, быть может, давно не слышал.
– Вы, ребята, не обижайтесь. – Светка курила одну за одной. – Роза действительно потрясающий человек. Но у нее сложная жизнь. И была, и есть, и, наверное, будет. Знаете, я уважаю ее. Она ведь в тюрьме сидела. В юности. За антисоветчину. Да. Потом за границей долго жила, бедствовала… Я, знаете, какой тост сегодня за нее подняла?
Светка встала:
– Я сказала: «Роза, когда ты умрешь, я приду к тебе на могилу.» Мы все когда-нибудь умрем.
– Сволочь ты, Котельникова, – раздалось из-за кресла. – Люблю тебя…
– Роза, поехали, – простонал обиженный на всех Онегин.
– Подними меня, котик мой…
Он нырнул за кресло, долго возился, наконец, поставил Рогову на ноги.
В «полете» она потеряла ресницы с одного глаза и рассадила губу.
– У вас кровь, – сказала я. – Давайте, я продезинфицирую.
– Это не смертельно. Я сама продезинфицирую. Онегин, водки.
Странно. Я смотрела на нее и не узнавала. Еще мгновение назад эта женщина представала предо мной слабым, несчастным существом. Теперь же она снова была той же надменной, тщеславной и безумной Роговой, которой явилась с самого начала.
– За жизнь! – громко сказала она и выпила.
Вскоре они ушли.
Напоследок Светка выдала тираду о том, что на историю нельзя обижаться, с ней нельзя спорить, и, главное, ее невозможно судить. Потому что ее можно только изучать.
В ту ночь Максим, уставший от шумных гостей, очень быстро уснул, а я, не смотря на выпитое, долго ворочалась и думала о том, что, наверное, Котельникова как никогда права. История. Как она создается? При жизни. И остается после смерти, перетекая в новые жизни, где понятие «после смерти» еще абсолютно абстрактно. Как для меня сейчас. Как для Максима. А для Роговой? Быть может, для нее это понятие вполне конкретно и осязаемо. Она знает прикосновение смерти, и поэтому, наперекор всему, живет искрометно, падая, и поднимаясь вновь. И Онегин знает, что такое смерть. Скорее всего, он и не рождался вовсе. Он – вымышленный герой вымышленной жизни. Образ, запечатленный поэтом. Подпруга истории. Мостик между разными течениями… Изучать… Я уже засыпала…. Как жаль, что они, наверняка, ничего не будут помнить, и вряд ли придут снова… Я бы хотела…
Разбудило утро.
Через неделю, под вечер, посыльный принес большой ящик и, ничего не сказав, удалился. Максим разрезал бечевку, приподнял крышку, и мы увидели, что в ящике лежат два предмета, завернутые в холст.
Максим осторожно достал один из них и развернул. Это был маленький переносной аквариум, в котором плескалась экзотическая рыба. Очень красивая и шустрая. На круглом боку аквариума красовалась надпись «Рыба-фонарик».
– Ты представляешь? – обернулся Максим.
– Да… – я тоже была приятно удивлена.
Максим развернул второй предмет, и присвистнул.
Картина с изображением запечатленной женской натурой. Натура была обнажена и возлежала на шелковистой зеленой травке, на фоне какого-то водоема. И натурой этой была… я. Лицо, руки, ноги… вся фигура… Как фотография. « Р. Рогова» – красовался вензель в углу полотна. Но как она это сделала? Как угадала? В тот вечер я была в брюках, в плотном свитере.
– Ты у меня просто красавица, – улыбнулся Максим и перевернул картину.
На обратной стороне значилось название «Девушка с муаровой кожей».
– Вот история, – покачал головой Максим.
– НАША история, – поправила его я, чмокнула в щеку и, окрыленная, побежала к печатной машинке писать рассказ под названием «Два предмета, завернутые в холст».
Ольга Семенова. Моя страна – тарелка, или 30 лет назад г. Бологое, Россия
Манная каша хороша, когда постоит и затвердеет немного сверху. Пока она остывает, приятно смотреть на кусочек масла, что кинули в середину. Сначала оно большое-пребольшое, а потом оседает, оседает и совсем тонет в жёлтой лужице. Вот тогда я беру ложку и начинаю рисовать.
Солнце на бумаге рисуется просто, а из масла его сделать трудно. Нужно осторожно вести от самого края лужицы боком ложки. Провёла – раз, и любуешься жёлтым лучиком – два. Потом ещё раз провёла и залюбовалась. Ещё раз…
– Тебе не надоело? – спросила мама и поставила свою пустую тарелку в раковину.
Я сразу поняла: мне уже надоело и хочется чего-то ещё.
Из каши, например, можно построить высокую-превысокую гору. Я стряхнула с ложки кашу в одно место. Стряхнула раз, стряхнула два. На счёт три полила всю гору маслом и почувствовала, как побежали ручьи от солнца. Нет, не от того недорисованного солнца, а от настоящего, которое светит над целой страной.
Моя страна – тарелка. В середине её горы и реки, а по краям какой-то художник нарисовал цветы одуванчиков.
Если постараться, можно увидеть на дне тарелки людей – мальчика и девочку. У девочки есть две косички, а у мальчика – панамка. Они живут под кашей и едят печенье. Можно чуть-чуть поскрести по тарелке или просто, как в деревне, пустить плугом ложку, чтобы разглядеть детей под толстой неповоротливой кашей. И я это могу! Только наложили слишком много. Придётся самой всё съесть и освободить детей.
Я перемешала горы, реки, озёра, добавила солнце. Получилось съедобно. Ай да я!!! Молодец!
– Поела? – повернулась ко мне мама и подсунула под самый нос чай с дымком. – Быстро пей, и на горку будем собираться.
В тот самый момент, когда я бухнула экскаваторным ковшом в стакан песок, в кухню вошла чужая бабушка. У неё больные ноги и глаза, поэтому она, когда идёт, ведёт рукой по стенке – опирается. У нас уже все обои чёрные от её лап, как говорит соседка тётя Люба, у которой она живёт в маленькой комнатке.
– Алевтина, не могу больше, хочу уехать! – сказала чужая бабушка маме. – Век ни у кого ничего не просила, а у тебя попрошу. Дай мне денег на билет, – у неё посинели губы и затряслись руки.