— Кто он? Кто этот Пыльцов и что тебя с ним связывает?!
— У нас с ним нет общих детей! — сразу успокоила Оленька влюбленного магната.
— Все мне расскажи подробно!
— Ророчка, родной мой! Мне больше нечего рассказывать! Мы с Венедиктом Васильевичем всегда жили в одном городе, а теперь вот работаем вместе.
— Работаете, — с грустью повторил за Оленькой Фортепьянов. — И ты сейчас на работе, а вернешься домой с работы — и расскажешь этому Пыльцову, что у тебя на работе случилось…
Оленька ужаснулась своей промашке, но виду не подала и храбро продолжила:
— А как нам жить, на что кормиться самим и детей кормить? В Костроме огороды не родят.
Господин Фортепьянов хотел было упрекнуть Ланчикову, что при всем желании ни комочка чернозема, ни песчинки суглинка под ее холеными ноготочками ему отыскать не удастся, но понял, что он хочет укорить Оленьку только за то, что она появилась в его кабинете, когда он уже разменял пятый десяток…
Тут безмолвные, вышколенные официанты стали сервировать второе. На столе в платиновых рамках появились небольшие женские и мужские портреты, нарисованные на восковых табличках необычайно живыми красками.
После замены художественного, так сказать, гарнира, на золотом блюде внесли прожаренную индейку и в небольшом серебряном сосуде подали сладкий соус. Возник сомелье, который почтительно протянул господину Фортепьянову бутылку с розовым французским вином, и Рор Петрович кивнул ему — чтобы тот наполнил им бокалы и побыстрее убрался с глаз долой.
— Всячески рекомендую! — гостеприимно сказал Рор Петрович и, как это он всегда любил делать на родительской даче, сам разрезал индейку и положил Оленьке и себе по сочному куску белого мяса. Сдобрив второе блюдо соусом, Рор Петрович поднял бокал и произнес тост:
— Я хочу, моя дорогая, выпить за то, чтобы прошлое не мешало нам жить. Тем более, что жить мне осталось не так уж много…
— Тьфу ты! — возмутилась Оленька, — что ты себя хоронишь?! Тем более сегодня… мы, можно сказать, заново на свет родились. Нам с тобой еще жить и жить! — и она тоже подняла хрустальный бокал.
Рор Петрович вспомнил утренние события, рассмеялся, выпил вина и сел.
— А как называется это блюдо? — невинно полюбопытствовала Оленька. — Уж больно мудреный у него вкус.
— Сейчас выясню, — сказал Фортепьянов и раскрыл меню, в котором сеньор Жьячинто подробно описывал свои гастрономические откровения.
— О! Какой молодец Морис! — воскликнул Рор Петрович. — Это фаюмские портреты! А этот сладкий соус приготовлен из фиников, выращенных в Ливийской пустыне и в том же фаюмском оазисе! Восхитительно! Об этих пальмах, оказывается, еще писал Страбон.
— А можно эти портреты убрать? От них веет каким-то могильным холодом, — попросила Оленька.
— Разумеется, разумеется! — Рор Петрович сделал знак и платиновые рамки исчезли.
— А не найдется ли у них гречневой каши? — спросила Оленька, отодвигая от себя блюдо с индейкой.
— Вам с молоком или без? — мгновенно склонился перед ней официант.
— Лучше с молоком.
И Рор Петрович Фортепьянов в эту минуту вдруг подумал, что, может быть, он действительно еще проживет на свете лет десять, а то и все двенадцать, — конечно, если Оленька Ланчикова будет все время рядом с ним.
17.
На вилле законника пьянка была в разгаре. Живчик “по жизни” втолковывал Венедикту Васильевичу:
— За конину, блин, в смысле, за “Готье” я отвечаю! Штукарик гринов бутылка, но зато завтра встанешь, пузырь ты мыльный, как будто вообще не пил! Ты, Веня, гребаный кот, обиду на меня держишь. И правильно делаешь. Только с обиды ты можешь человеком стать. Обидой дорожить надо, чтобы выйти на путь подходящий. Ты пей, а не маши рукой. И благодари меня, что сегодня ты по счастливому случаю день прожил: Слюнтяй вполне мог тебя по запарке пришить, я бы ему плохого слова не сказал. А ты, котяра ловкий, вывернулся. Да еще, говоришь, за тобой академиков целый рой? Выпустим их, выпустим, блин, обдерганных твоих академиков в свободный полет — пусть над лесными полянками пожужжат, медок для нас пособирают. Ну а если ты, Веня, сбрехнул малость и нет у тебя за пазухой никаких академиков, тогда, извини — в последний разок мы с тобой хлеб-соль делим. Но ты и перед смертью должен мнение о себе достойное оставить. Смерть хороша, если только правильно ее встретить. Тебя не корова на лугу забодала — крест от братвы принимаешь. А это все равно как на дуэли убитым быть…
Живчика хотя еще и не развезло окончательно, но форму он несколько потерял — спиртное вперемешку с кокаиновыми понюшками свалит любого, а законник еще вел умную беседу.
— Одного я не пойму, — решился спросить Венедикт Васильевич, — вот ты говоришь, что второй год в розыске находишься, в списки Интерпола скоро тебя внесут…
— Третий уже! — хихикнул Слюнтяй.
— Ну хорошо, пусть третий. Но как так получается, что эти козлы тебя все никак найти не могут? Хотя вроде ты на виду жизнь свою проводишь?
— Сразу видно, что ты, Веня, человек без понятия, — засмеялся Живчик. — У меня с мусорами благородная объява — я не прячусь, а они меня за это не ищут. Ментам находить меня без мазы, они ведь тоже люди, и им грев в любой день может понадобится — все под Богом ходим. Они лучше нас с тобой знают, что не ровен час, любой человечишко, с погонами или без, может в любое утро проснуться в крытке. Такое сплошь и рядом случается. А возле параши без грева жизни нет. И бедолага-мусорок на тюрьме (ударение на “ю”) с непривычки долго не протянет — если не мы, так свои же завалят лягаша, за то что вазелином (взятками) не делился. Ведь сейчас многие мусорки после работы гоп-стопничают не хуже нас, а может уже и получше. А в нашем доме (в тюрьме) мент с непривычки в два счета откинет коньки. Получил я однажды у себя в Чапаре маляву от одного знакомого опера — засыпался он и попал на кичу. Переслали мне пацаны его письмишко: “Помоги, Живчик, отец родной, собрались меня на хате опустить! Из последних сил держусь”. А мент-то был прикормленный, правильный, работал я с ним. Дал я знать, кому следует, и вышло ему послабление.
— Где ты получил маляву? — не понял Венедикт Васильевич.
— В Чапаре, в Боливии обдерганной… Додик, принеси еще бутылку конины, хорошо идет, — велел законник.
— А что ты в Боливии делал? — полюбопытствовал Венедикт Васильевич.
— Что делал? Все то же — ругался с проклятой латинкой. Всех, сучка, распустила! Стоит мне на месячишко отлучиться, приезжаю — трактора проржавели, плантации не убраны. Обдербанились все, ливень хлещет, хреновая страна, геррильерос гонор свой тешут, змеи ползают, негры — лентяи, коколерос разбрелись, я их собирай — тьфу! Руки марать противно. Все самолеты мне переломали, запчастей не напасешься. Будем с твоим академиком на авиамодельки теперь переходить, — Живчик подмигнул.
Только тут Венедикт Васильевич понял, почему он сегодня жив остался. Очень вовремя Оленька к нему прилетела и удивительной подсказкой спасла ему жизнь. Оказывается, не только Фортепьянова кончить и не на всякое баловство нужны Живчику авиамодельки, а для серьезных кокаиновых дел. Все оказалось одно к одному…
Опять разлили по бокалам коньяк, и законник велел Додику:
— А ну, профессор, тост говори! А то смысл жизни у меня пропадает — жрем, как свиньи.
Додик оттянул локоть, встал и, подстать разговору, выдал:
— За наших друзей на Западе!
— Во на умняк сел! Когда ты, дешевка-профессор, был на Западе в последний раз? На халяву на ленинские конференции по парижам ездил? А за свои бабки пробовал ты хоть раз там оказаться? Руку сунешь в карман, мелочишки не найдешь, и тут же оплюют тебя ядовитой слюной. Тогда, дурында, сразу ты просечешь: на Западе друзей в природе нет — у них даже понятия такого не существует. А на Востоке еще хуже. Чуть слабинку дашь, отвернешься — и тут же тебе вдуют под первое число, вот и вся дружба. Я им жизнь райскую устроил, а они каждую секунду норовят пропихнуть мне подлянку. И не нашу родную махровую подлянку, сам знаешь — подлянка, дело святое, она нас кормит и без нее и разборок никаких не было бы. А эти бежевые шныри и подонки, как меня рядом нет, так о доле моей напрочь забывают. Память у них отшибает начисто — потому что климат у них больно мягкий, а закона нашего воровского нет. Как прилечу к себе в Чапаре, так каждый раз приходится отстрелять пяток коколерос, чтобы в чувство их привести — только потом они в себя приходить начинают.
— Для боливийских лохов и Живчик не Живчик, — подпел Слюнтяй.
— В Боливии я не Живчик.
— Кто же ты там? — удивился Слюнтяй.
— Эспарраго Себастиан, дальше вроде Констанеда, а фамилия еще длиннее — никак ее не запомню. Короче, кличут меня там дон Мачадо. Так что давай, профессор, другой тост говори!