многом это делалось в угоду собственным интересам и существовало как доказательство превосходства римлян и греков над другими народами. Но интерес к Востоку имел свою собственную традицию классификации и иерархии. По крайней мере со II века до н. э. ни один путешественник или устремленный на восток и амбициозный западный властитель не забывал, что Геродот – историк, путешественник и бесконечно любопытствующий летописец и Александр – царь, воин, ученый и завоеватель – бывали на Востоке. Поэтому Восток был разделен на области, ранее известные, посещенные, завоеванные Геродотом и Александром, а также их эпигонами[252], и те области, которые ранее не были известны, посещены, завоеваны. Христианство завершило разделение на основные внутривосточные области: Ближний Восток и Дальний Восток, знакомый Восток, который Рене Груссе[253] именует
l’empire du Levant, «Левантийской империей»[254], и новый Восток. Таким образом, Восток в ментальной географии попеременно выступал то как старый мир, в который человек возвращается, как в Эдем или рай, чтобы построить новую версию этого старого мира, то как совершенно новое место, куда прибывают, как Колумб в Америку, чтобы основать Новый Свет (хотя, по иронии судьбы, сам Колумб думал, что он открыл новую часть Старого Света). Конечно, ни одна из этих версий Востока не представала в чистом виде: интересна их зыбкость, их соблазнительная многовариантность, их способность увлекать и сбивать с толку.
Рассмотрим, как Восток, и, в частности, Ближний Восток, еще со времен Античности стал восприниматься на Западе как его великая дополняющая противоположность. Были Библия и подъем христианства; были путешественники, такие как Марко Поло, который прокладывал торговые пути и создавал упорядоченную систему торгового обмена, а после него – Лодовико ди Вартема[255] и Пьетро делла Валле[256]; были баснописцы, такие как Мандевиль; были устрашающие завоевательные восточные движения, главным образом, конечно, ислам; были воинственные паломники, главным образом крестоносцы. В целом внутренне структурированный архив строится из литературы, отражающей этот опыт. Из этого вытекает ограниченное число обособленных типических форм: путешествие, история, басня, стереотип, полемическая конфронтация. Это линзы, через которые воспринимается Восток, и они формируют язык, восприятие и форму общения между Востоком и Западом. Однако то, что придает огромному числу форм общения некоторое единство – это зыбкость, о которой я говорил ранее. Нечто совершенно чуждое и далекое приобретает по той или иной причине статус скорее более, чем менее знакомого. Вещи перестают казаться совершенно новыми или прекрасно известными; появляется новая срединная категория, которая позволяет видеть новое или увиденное впервые как вариацию чего-то, известного ранее. В сущности, такая категория – это не столько способ получения новой информации, сколько способ контроля над тем, что кажется угрожающим некоему устоявшемуся взгляду. Если разуму вдруг приходится иметь дело с какой-то радикально новой жизненной формой – как, например, когда ислам появился в Европе в раннем Средневековье, – то реакция в целом будет консервативной и оборонительной. Ислам осуждается как фальшивая новая версия некоего предыдущего опыта, в данном случае – христианства. Угроза приглушена, привычные ценности навязаны, и в конце концов разум снижает давление на самого себя, приспосабливая всё под себя в качестве «изначального» или «вновь повторяющегося». После этого ислам «обработан»: его новизна и многовариантность взяты под контроль, так что теперь делаются относительно тонкие различения, которые были бы невозможны, если бы необузданная новизна ислама была оставлена без внимания. Отношение Запада к Востоку в целом колеблется между презрением к нему как к чему-то привычному и трепетом восторга – или страха – перед его новизной.
Однако тогда, когда речь шла об исламе, у европейцев если уж не уважение, то страх был в порядке вещей. После смерти Мухаммеда в 632 году военная, а затем культурная и религиозная гегемония ислама значительно возросла. Сначала Персия, Сирия и Египет, затем Турция и Северная Африка пали под натиском мусульманских армий; в VIII и IX веках были завоеваны Испания, Сицилия и часть Франции. К XIII и XIV векам ислам продвинулся в своем господстве далеко на восток – в Индию, Индонезию и Китай. И на это неслыханное посягательство Европа могла ответить, за исключением страха и своего рода благоговения, очень немногим. Христианские авторы, ставшие свидетелями исламских завоеваний, мало интересовались ученостью, высокой культурой и привычной роскошью мусульман, которая, как писал Гиббон, «совпадала с самым темным и самым бездеятельным периодом европейского летописания». (Однако с некоторым удовлетворением он добавляет: «С той поры, когда Запад снова озарился светом знаний, восточная ученость, по-видимому, стала чахнуть и приходить в упадок»[257].) Христиане обыкновенно воспринимали восточные армии как «вид роя пчел имеющие, но с тяжелою рукою… опустошающей всё»: так писал Эрхемперт[258], живший в IX веке монах из Монте-Кассино[259].
Ислам не напрасно стал символизировать ужас, опустошение, демонические орды ненавистных варваров. Для Европы ислам был неисцелимой травмой. До конца XVII века «османская угроза» таилась рядом с Европой, представляя для всей христианской цивилизации постоянную опасность, и со временем эта угроза и предания о ней, ее великие события, фигуры, добродетели и пороки словно вплелись в саму ткань жизни. В одной только Англии эпохи Возрождения, как подробно разъясняет Сэмюэл Чу[260] в своем классическом исследовании «Полумесяц и Роза», «человек среднего образования и ума» имел непосредственную возможность видеть на лондонской сцене сравнительно большое количество событий из истории османского ислама и его посягательств на христианскую Европу[261]. Дело в том, что постоянным в отношении ислама оставалось представление, по необходимости ослабленное, о тех великих и опасных силах, которые он символизировал для Европы. Подобно «Сарацинам» Вальтера Скотта, европейская репрезентация мусульман, оттоман или арабов всегда была способом контроля грозного Востока, и в известной степени то же самое относится и к методам современных ученых-ориенталистов, предметом которых является не столько сам Восток, сколько Восток, ставший известным, а потому менее пугающим для западной читающей публики.
В таком одомашнивании экзотики нет ничего особенно спорного или предосудительного; оно, конечно, происходит во всех культурах и среди всех людей. Моя цель, однако, в том, чтобы подчеркнуть тот факт, что ориенталист, как и любой человек на европейском Западе, кто размышлял о или сталкивался с Востоком, проделывал такого рода умственную операцию. Но, что еще более важно, следствием этого становится навязывание лексических ограничений и уменьшение образного ряда. То, как восприняли на Западе ислам, – прекрасный пример, и он был превосходно изучен Норманом Дэниелом[262]. Одно и то же ограничение, действовавшее на христианских мыслителей, пытавшихся понять ислам, было ограничением аналогий; поскольку Христос является основой