можем назвать и почувствовать: дом может быть домом с призраками, уютным, похожим на тюрьму или магическим. Таким образом, пространство приобретает эмоциональный и даже рациональный смысл благодаря своего рода поэтическому процессу, в ходе которого пустые или безымянные пределы обретают для нас смысл. Тот же процесс происходит и со временем. Многое из того, что ассоциируется или даже то, что, мы знаем о таких периодах, как «давным-давно», «начало» или «в конце времен», является поэтической конструкцией. Для историка Египта, занимающегося эпохой Среднего царства, «давным-давно» будет иметь очень ясный смысл, но он не способен полностью рассеять то воображаемое, квазибеллетристическое свойство, которое, по ощущениям, скрывается во времени, очень отличном и далеком от нашего. И нет никакого сомнения в том, что воображаемая география и история помогают разуму обострить собственное самоощущение, увеличивая расстояние и усиливая разницу между тем, что близко, и тем, что далеко. В неменьшей степени это относится и к тому чувству, которое мы зачастую испытываем, думая, что чувствовали бы себя в большей степени «дома» в XVI веке или на Таити.
И всё же нет смысла делать вид, что всё, что мы знаем о времени и пространстве или, вернее, об истории и географии, является в большей степени воображаемым, чем в каких-либо других областях. Существуют, например, позитивная история и позитивная география, которые в Европе и Соединенных Штатах добились впечатляющих успехов. Сегодня ученые знают о мире, его прошлом и настоящем больше, чем, к примеру, во времена Гиббона[239]. Однако это не значит, что они знают всё, и, что еще важнее, это не значит, что их знание эффективно развеяло представления воображаемой географии и истории, о которых я говорил. Нам не нужно здесь определять, проникает ли такое воображаемое знание в историю и географию или же оно каким-то образом превалирует над ними. Давайте пока скажем, что оно существует как нечто большее, чем то, что кажется лишь позитивным знанием.
В Европе Восток почти с самого начала времен был чем-то большим, чем то, что было известно о нем эмпирически. По крайней мере до начала XVIII века, как изящно продемонстрировал Р. У. Саутерн[240], европейское понимание одной из восточных культур – ислама – было невежественным, но сложным[241]. Поскольку определенные ассоциации с Востоком (East) – не совсем уж невежественные, но и не вполне грамотные – всегда, кажется, собирались вокруг понятия Востока (Orient). Рассмотрим сначала линию, разделяющую Восток и Запад. Она кажется довольно явной уже во времена «Илиады». Две из наиболее серьезных влиятельных характеристик, связанных с Востоком, проявляются уже в «Персах» Эсхила, самой ранней из дошедших до нас афинских пьес, и в «Вакханках» Еврипида, самой поздней из них. Эсхил передает ощущение бедствия, охватившее персов, когда они узнали, что их армии под предводительством царя Ксеркса были уничтожены греками. Хор декламирует следующую строфу:
Вся стонет Азия теперь,
Осиротевшая земля:
«Повел их за собою Ксеркс,
Их гибели виною Ксеркс,
Всё это горе неразумный Ксеркс
Уготовил кораблям.
Почему, не зная бед,
Правил Дарий, древних Суз
Повелитель дорогой,
Славных лучников начальник?»[242], [243]
Здесь важно то, что Азия говорит через и от имени силы воображения европейцев, которые представляются победителями над Азией, этим враждебным «другим» заморским миром. Азии приписываются чувства пустоты, утраты и катастрофы, что кажется своего рода отмщением за вызов Востока Западу; а также стенания о том, что когда-то, в славном прошлом, Азия жила лучше, сама одерживая победы над Европой.
В «Вакханках», возможно, самой азиатской из всех аттических драм, образ Диониса не только связан со своим азиатским происхождением, но и со странной, пугающей избыточностью восточных мистерий. Пенфей, царь Фив, убит своей матерью Агавой[244] и ее спутницами-вакханками. Бросивший вызов Дионису, не признавая его силу и божественность, Пенфей был за это жестоко наказан, и пьеса заканчивается общим признанием ужасающей силы эксцентричного бога. Современные комментаторы «Вакханок» не преминули отметить необычайный диапазон интеллектуального и эстетического воздействия пьесы; но не остались незамеченными и такие исторические детали, как то, что Еврипид «несомненно, находился под влиянием тех новых черт, которые дионисийский культ, должно быть, перенял от чужестранных экстатических религий Бендис[245], Кибелы[246], Сабазия[247], Адониса и Изиды, проникших из Малой Азии и Леванта и охвативших Пирей и Афины в годы разочаровывающей и всё более бессмысленной Пелопоннесской войны»[248], [249].
Две характеристики Востока, которые отличают его от Запада в этой паре пьес, останутся доминирующими образами европейской воображаемой географии. Между двумя континентами пролегает черта. Европа сильна и красноречива; Азия побеждена и далека. Эсхил представляет Азию, заставляя ее говорить устами старой персидской царицы, матери Ксеркса. Именно Европа говорит за Восток; это говорение – прерогатива не кукловода, но подлинного творца, чья животворящая сила представляет, оживляет, конструирует пространство, в противном случае безмолвное и опасное, лежащее вне привычных границ. Существует аналогия между орхестрой[250] Эсхила, которая описывает азиатский мир, как его понимает драматург, и ученой оболочкой ориенталистской науки, которая также будет всматриваться в обширный бесформенный азиатский муравейник иногда с симпатией, но всегда с позиции власти. Во-вторых – образ Востока как вкрадчивой опасности. Рациональность подрывается восточной чрезмерностью, этой таинственно притягательной противоположностью тем ценностям, которые видятся нормальными. Различие, отделяющее Восток от Запада, символизирует та суровость, с которой Пенфей поначалу отвергает истеричных вакханок. Когда позже он сам становится вакхантом, его убивают не столько за то, что он уступил Дионису, сколько за то, что он неверно оценил исходящую от Диониса угрозу. Урок, который намеревается преподать Еврипид, драматизируется присутствием в пьесе Кадма и Тиресия, умудренных старцев, которые понимают, что не одна верховная власть повелевает людьми[251], а есть такая вещь, как суждение, говорят они, которое означает способность правильно оценить мощь чуждых сил и умение прийти к соглашению с ними. В дальнейшем восточные мистерии будут восприниматься всерьез, не в последнюю очередь потому, что они бросают вызов новых испытаний западному разуму в его непреходящих амбициях и власти.
Но одно большое разделение – такое как на «Запад» и «Восток» – ведет к другим, меньшим, тем более что нормальные производственные процессы цивилизации порождают направленную вовне деятельность – путешествия, завоевания, стремление к новым впечатлениям. В классической Греции и Риме географы, историки, общественные деятели, такие как Цезарь, ораторы и поэты пополняли фонд таксономических знаний, отделяющих народы, регионы, нации и умы друг от друга; во